Текст:Александр Зиновьев:Русская судьба. Исповедь отщепенца/VII. Война

Материал из свободной русской энциклопедии «Традиция»
Перейти к навигации Перейти к поиску

Начало войны[править | править код]

Войны ждали с минуты на минуту. А когда она началась на самом деле, она разразилась как гром среди ясного неба. Я не могу описать первые дни войны отчетливо и систематично. Да в этом и нет никакой необходимости: общеизвестно, что это была неслыханная паника и хаос. Это была паника не от животного страха, но паника от хаоса и бессмысленности происходившего. Вдруг обнаружилось, что вся система организации больших масс людей, казавшаяся строгой и послушной, является на самом деле фиктивной и не поддающейся управлению. Это была паника самого худшего сорта — паника развала системы, казавшейся надежной. Впавших в панику от страха людей можно было остановить. А тут люди, не знавшие страха, оказались в состоянии полной растерянности. Люди вдруг потеряли какую-то социальную ориентацию в огромной хаотичной массе людей и событий. Ощущение было такое, будто какой-то страшный ураган обрушился на землю, поломал и перепутал все, лишил людей пространственно-временных координат. Куда-то вдруг исчезла вся гигантская командная машина, и командовать людьми стало некому. В этом паническом хаосе мы были предоставлены самим себе.

Отдельные эпизоды этих дней описаны в моих книгах, и я не буду здесь повторяться. Ограничусь краткими замечаниями.

Наше бегство перешло в отступление с боями — приходилось как-то обороняться. Ожидалась атака немецких автоматчиков. Наше сильно поредевшее подразделение было не способно долго обороняться. Было приказано отступать, оставив прикрытие. Несколько человек вызвались добровольцами, я — в их числе. Мы, оставшиеся прикрывать отступление части, приготовились сражаться до последнего патрона и достойно умереть. Это не слова, а вполне искреннее решение. Я заметил, что активная готовность умереть снижает страх смерти и даже совсем заглушает его. Мне не было страшно умереть в бою. Страшно было умереть, будучи совершенно беззащитным и не имея возможности наносить удар врагу. Это мое состояние идти навстречу смерти было лишь продолжением и развитием моего детского стремления преодолевать страх, идя навстречу источнику страха. Скоро показались немцы. Мы начали стрелять. И они открыли стрельбу.

Мне не раз приходилось читать описания психологического состояния людей в первых боях. Может быть, в этих описаниях была доля истины. Но со мной, так же как и с моими товарищами, ничего подобного не было. Мы начали стрелять так, как будто были старыми солдатами, привыкшими убивать. И дело было не только в том, что враги были на расстоянии, мы не видели их лиц и не знали, в кого именно мы попадали. Потом мне пришлось участвовать в уничтожении группы немецких автоматчиков, оторвавшихся от своей части. Два немца залегли около будки высокого напряжения. Я и еще один солдат встали во весь рост и пошли на них с винтовками. Они не стреляли, может быть, растерялись от неожиданности. Мы прикололи их штыками. Произошло это так быстро, что мы просто не имели времени испытать все те психологические переживания, которые так подробно и вроде бы со знанием дела описывали писатели.

В этой операции я был ранен в плечо. Ранение оказалось не опасным. Но плечо распухло. Я долго не мог двигать рукой. Ни о каком госпитале и думать было нечего. Некому было даже перевязать плечо. Я был горд тем, что был по-настоящему ранен. И был рад, что уцелел.

Еще до войны я прошел медицинскую комиссию и был признан годным к службе в авиации. Тогда говорили, что по личному приказу Сталина всех молодых людей, годных по здоровью и имеющих среднее образование, послать из частей в авиационные школы. Я служить в авиации не хотел и не воспринял решение комиссии всерьез. А с началом войны я вообще забыл об этом. И вот в самый, казалось бы, критический момент начала войны меня вызвали в штаб полка, выдали мне на руки мои документы, посадили на грузовую машину, где уже сидело несколько таких же счастливчиков, и куда-то повезли. Оказалось, нас направляли в авиационную школу. Явление это заслуживает внимания: в такой критический момент высшее командование думало о том, чтобы начать готовить летчиков для еще не созданной новой авиации, соответствующей требованиям времени. Значит, еще тогда думали о том, что война будет длиться долго. Должен заметить, что даже в самые трудные периоды войны ни у меня, ни у тех, кто окружал меня, не было сомнения в будущей победе. Воспитание, какое мы получили в школе тридцатых годов, давало знать о себе, несмотря ни на что.

Мудрость командования, однако, прекрасно уживалась с великой глупостью. Вместо того чтобы направить нас в тыл, нас направили на тот же фронт, только на несколько сот километров севернее. Когда мы прибыли (со множеством нелепых приключений) под Оршу, немцы уже были там. Авиационную школу уже эвакуировали. Наша армия готовилась к обороне города. Нас включили в особый батальон, составленный из такого же «сброда», как мы. Документы у нас отобрали, и они затерялись где-то. Батальону было приказано занять район, в котором, по данным разведки, предполагалась высадка немецкого десанта.

После выполнения задания остатки батальона двинулись обратно в расположение главных сил дивизии. По дороге нас задержали части НКВД, обезоружили нас и хотели тут же расстрелять как переодетых диверсантов или как дезертиров: мы были одеты в форму тех родов войск, где служили, и выглядели действительно как сброд отбившихся от частей дезертиров. Не знаю, почему они не выполнили это решение.

После сдачи Орши мы отступали в направлении к Москве. Я тогда установил для себя, что война — это на пять процентов сражения и на девяносто пять процентов — всякого рода передвижения и работы. А из пяти процентов сражений противника в лицо видит лишь ничтожная часть воюющих. Большинство солдат погибали, ни разу не увидев врага, а многие — даже не сделав ни одного выстрела.

Пустяки почему-то часто лучше запоминаются, чем серьезные явления. Я не могу сейчас достаточно точно описать ни один бой, в котором мне пришлось участвовать. Зато до мелочей помню многие нелепые и смешные случаи. Например, помню, как в расположение нашей части въехали два грузовика с деньгами — эвакуировали какой-то банк. Попросили принять эти деньги, так как они с таким грузом вряд ли смогут пробиться из угрожающего окружения. Какой-то интендант в чине капитана (я сейчас вижу его отчетливо) написал на клочке бумаги расписку, что он принял столько-то мешков денег. У интенданта было такое выражение лица, что никаких сомнений относительно его намерений быть не могло. Мы сказали нашему взводному командиру об этом. Он лишь усмехнулся: мол, если этому идиоту жить надоело, пусть бежит с этими деньгами. Только куда?! Нам почему-то было смешно. Я тогда выдвинул новую трактовку полного коммунизма: при нем деньги будут выдавать по потребности, только купить на них будет нечего. Ребята смеялись над шуткой. Про возможность доноса все как-то позабыли.

Другой смешной случай произошел с необычайно толстым полковником, решившим сыграть роль полководца. Он вылез на бруствер окопа, чтобы осмотреть позиции немцев, которых на самом деле поблизости не было. Но просвистел шальной снаряд, и полковнику срезало голову. Он, однако, продолжал стоять без головы, широко расставив ноги. Мы хохотали до коликов в животе. Смотреть такое зрелище прибегали люди из соседних полков.

Однажды я решил нарушить свои правила осторожности и написал письмо матери. В письме я написал такие слова: «Противник в панике бежит за нами». Наши письма просматривали особые лица из военной цензуры. Письма просматривали на выбор. Мое письмо случайно оказалось таким. Меня вызвал политрук и потребовал объяснить смысл моей фразы. Я сказал, что противник действительно в панике, но что мы все-таки отступаем из стратегических соображений. Он сказал, что так и нужно написать без выкрутасов: в стратегических целях мы организованно отходим на заранее подготовленные позиции, нанося противнику удары и обращая его в паническое бегство. И упрекнул меня в том, что хотя я студент, а писать грамотно не умею. Письмо я переписывать не стал. Второй раз его не просмотрели, и оно дошло. Мать долго его хранила.

Конечно, война не была развлечением. Были все те ужасы, о которых писали бесчисленные авторы и которые показывались в бесчисленных фильмах. Я их видел и переживал так же, как и другие. Кое-что досталось и мне самому. Я не могу добавить к тому, что уже сказано на эту тему, ничего нового. Кроме того, мое сознание всегда было ориентировано так, что все очевидные ужасы проходили мимо меня стороной. Я видел в происходящем то, на что не обращали внимания другие, а именно нелепость, уродливость и вместе с тем чудовищную заурядность происходившего.

В командных верхах, надо полагать, кто-то все-таки думал о создании авиации, способной конкурировать с немецкой и в конце концов завоевать господство в воздухе. Нас, уцелевших кандидатов в будущие летчики, нашли и направили в Москву, а оттуда — в авиационную школу под Горьким.

Авиация[править | править код]

В последующие годы (1942 — 1944) я учился в авиационных школах, несколько месяцев был в наземных войсках, служил в различных авиационных полках. Многочисленные мелкие эпизоды, имевшие место со мной в эти годы, дали мне много материала для литературы. Но в реальности они были чрезвычайно прозаичными. И в них не было ничего такого, что сыграло бы принципиальную роль в моей личной эволюции. Я расскажу лишь о некоторых событиях этих лет, чтобы описать мой образ жизни и мыслей в эти годы.

Особыми способностями в летном деле я не могу похвастаться. Но летал я вполне прилично. В эти годы рухнуло представление о летчиках как о существах особой породы, так как летать стали обучаться не исключительные единицы, а массы случайно отобранных людей. Большинству из них пришлось стать летчиками в силу обстоятельств, а не по призванию. Лишение летчиков ореола исключительности сказалось, в частности, в том, что ликвидировали особую авиационную форму и всякие привилегии. Оказалось, что летать могут научиться практически все здоровые люди. Процент неспособных оказался незначительным, причем многие симулировали неспособность из боязни попасть на фронт и быть сбитым.

Другое открытие сделал я сам. Заключалось оно в том, что процесс обучения можно было сократить буквально до нескольких недель и упростить. Я встречал некоторых летчиков, которые как-то ухитрились научиться летать на боевых машинах, минуя всякие предварительные и промежуточные. Процесс обучения растягивался в авиационных школах не из-за человеческих возможностей, а из-за недостатка машин и горючего, а также из-за соображений создания резерва летчиков. Как это и характерно для советской системы, бросающейся из одной крайности в другую, к концу войны в стране образовалось перепроизводство летчиков и из авиации стали увольнять даже опытных и заслуженных офицеров.

Я летал на различных типах самолетов, уже к тому времени устаревших. В конце концов стал летчиком на штурмовике Ил-2. Это была машина замечательная. Скорость ее, правда, была незначительная — немногим более четырехсот километров в час. Зато она имела мощное вооружение, была бронированной в самых важных местах, имела очень высокую степень выживаемости. Машина была предназначена специально для борьбы с танками, для бомбежки мостов, железнодорожных узлов и вообще для уничтожения небольших объектов, когда требовалось точное попадание бомб. Очень скоро Илы стали грозой для немцев. Они их прозвали «черной смертью». Илы сбивались истребителями, зенитным огнем и даже из танков. Средняя продолжительность жизни летчиков на фронте была менее десяти боевых вылетов. В наших наземных частях их называли смертниками. И. несмотря на это, Илы сыграли огромную роль в войне. Они были созданы именно для условий этой войны. После войны они очень скоро были сняты с вооружения.

Трагикомизм жизни[править | править код]

Летали мы с перерывами — кончался «лимит» горючего. В перерывах мы вели жизнь обычных солдат: ходили в наряды, работали, занимались строевой подготовкой и спортом, изучали теорию полетов и историю партии, ходили в самовольные отлучки, пьянствовали, занимались мелкими махинациями. Мы были молоды, не голодали в медицинском смысле, не выматывались физически. На фронтах гибли люди, а мы пока что были в безопасности. Нам предстояло летать, а не ползать в грязи. Моя озабоченность социальными проблемами ослабла и отошла на задний план. Я встречал людей, подобных мне, и вел с ними острые политические разговоры. Некоторые из них были еще более яростными антисталинистами, чем я. Но эти разговоры не имели никакого влияния на наше поведение как обычных курсантов. Я не смотрел на это как на подготовку к какой-то будущей деятельности — о будущем вообще не думалось. Я распропагандировал нескольких курсантов, привив им мои взгляды. Но я не уверен в том, что это влияние было глубоким. Я, конечно, постоянно думал о происходящем, анализировал, обобщал. Но эта интеллектуальная деятельность принимала совсем иной характер, чем в прошлые годы. Она стала более жизнерадостной и литературной. Приведу пример моего шутовства из тех, которые мне запомнились. Инструктор парашютного спорта объяснял нам, как пользоваться парашютом. Сказал, что, если не открылся главный парашют, нужно дернуть кольцо запасного парашюта. Кто-то спросил, что делать, если запасной парашют не открывается. Я тут же ответил за растерявшегося инструктора: надо пойти в склад и обменять парашют на исправный. Над этой хохмой долго потешались потом в школе. Инструктор парашютного спорта взял эту хохму на вооружение и в своих занятиях с другими курсантами использовал ее для оживления лекции.

Мои шутки принимали порою довольно острый политический характер. Но в те годы критическое отношение ко всему все более распространялось и становилось все более заметным. Так что мои шутки обходились без катастрофических последствий. Я не был единственным хохмачом. Были и другие, имевшие больший успех, чем я. Мои шутки были все-таки слишком интеллигентными. Не все их понимали. В нашем же звене был парень — прирожденный комический актер и импровизатор. Он насыщал свои шутки грубостями, нецензурными выражениями и скабрезностями, имевшими особенно большой успех.

Я выпускал, повторяю, «боевые листки». Помимо сатирических стихов для них и фельетонов, я сочинял шуточные и иногда совсем не шуточные стихи просто так, от нечего делать и для развлечения. Все это куда-то потом пропадало. В 1942 — 1943 годы я сочинил большую «Балладу об авиационном курсанте». Тогда в школе по рукам ходила другая «Баллада», не знаю, кем сочиненная. Она была сплошь из мата и скабрезных выражений. Я несколько отредактировал ее, но устранить скабрезности полностью было невозможно. Тогда-то я и сочинил свою «Балладу». Сочинил я ее одним махом, т. е. за одну ночь в карауле. Она получилась вполне приличной с точки зрения свободы от мата и скабрезности, но зато явно политической. Я прочитал ее своим друзьям, которым мог доверять. Они посоветовали уничтожить ее во избежание недоразумений. В 1975 году я переписал ее заново, припомнив кое-что из первичного варианта. Отрывки из нее были опубликованы в книге «Зияющие высоты», а полный текст в книге «В преддверии рая» (1979).

«Баллада» была написана в духе народного творчества, которое оживилось в войну. Образцом ее была поэма А. Твардовского «Василий Теркин». В 1942-1943 годы в нашей авиационной школе циркулировала стихотворная поэма, написанная в подражание поэме Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Поэма называлась «Кому в УВАШП жить хорошо». Кто был ее автор, не знаю. Может быть, тот же парень, который сочинил хулиганскую «Балладу». Эта поэма была сочинена великолепно. Сюжет ее был такой. На лестнице в учебно-летном отделе встретились семь курсантов и решили выяснить, кому хорошо живется в УВАШП. Они обошли военнослужащих всех категорий, начиная от моториста и кончая начальником школы. Оказалось, что у всех было на что жаловаться. Отчаявшись, курсанты пришли в казарму. И тут они увидели, что, спрятавшись под матрац, прямо на железной сетке спал курсант — сачок Иванов. Увидев его, курсанты поняли, что нашли того, кого искали, — человека, которому действительно хорошо, привольно и весело жилось в УВАШП.

В той замечательной поэме был создан образ армейского сачка. Но это явление стало обычным в советском обществе в послевоенные годы и вне армии. Сачок возник как наследник дореволюционного Обломова, но уже в специфически советских условиях. В моей книге «Желтый дом» есть такой персонаж — младший научно-технический сотрудник Добронравов, ухитрявшийся хорошо (с его точки зрения) жить на самой низшей должности в институте. Это был сачок более высокого уровня, чем тот армейский Иванов.

Я много занимался спортом. Некоторое время — боксом. В школе была боксерская секция. Тренером был мастер спорта по боксу. Однажды я стоял в группе зевак, смотревших на тренировку команды школы, готовившейся к соревнованиям. Тренер предложил мне попробовать побоксировать. Я надел перчатки первый раз в жизни. Тренер приказал мне ударить его. Неожиданно для меня самого я ударил его левой рукой и нокаутировал. Он не ожидал этого и не успел защититься. После этого меня приказом по школе включили в команду, освободили от полетов и приказали готовиться к соревнованиям. Я быстро освоил основы боксерской техники и на соревнованиях гарнизона занял первое место: мои противники были такие же «мастера», как и я. Но потом начальник команды приказал мне сражаться с парнем из танкового училища, который на две весовых категории был тяжелее меня, рассчитывая на мою «техничность». И тот парень, конечно, побил меня, хотя техникой бокса владел еще хуже, чем я. После этого я боксом заниматься бросил. Меня за это не наказали, так как наш тренер попал в штрафной батальон за воровство и наша команда распалась.

А главное — я научился ценить реальные блага жизни и пользоваться ими. Спать на посту, наворовать картошки и испечь ее в печурке в караульном помещении, ускользнуть в самовольную отлучку к девчонкам, ухитриться получить дополнительную порцию еды, достать выпить какой-нибудь одуряющей дряни, что еще нужно солдату?!

Пустяковые на первый взгляд явления бытовой жизни давали мне для понимания реального коммунизма неизмеримо больше, чем толстые и заумные тома сочинений теоретиков. Приведу несколько примеров. Один курсант совершил вынужденную посадку — «обрезал» мотор. Чтобы охранять самолет, создали особый трехсменный пост. Часовые продавали местным жителям бензин, масло, обшивку самолета. Последняя шла на кастрюли, ложки и вилки. Таким путем за несколько дней буквально ободрали самолет до каркаса. Судили тех, кто стоял последним на этом посту. Или другой случай. Один из складов нашей школы был расположен рядом со складом молочного комбината. Часовые, охранявшие склад, проделали дырку в стене склада молочного комбината и через нее воровали сыр. На этом посту и мне довелось стоять. И мне удалось, просунув в дыру винтовку, наколоть штыком головку сыра. Один такой часовой уронил винтовку. Воровство раскрылось. Судили лишь этого парня, хотя было очевидно, что он один не мог сожрать по меньшей мере полсотни килограммов сыра.

Мы относились к подобным историям как к мальчишеским забавам, а не как к преступлениям. Ульи, сыр, самолет и т. п. принадлежали обществу, т. е. никому, с точки зрения отдельных индивидов на нашем уровне. Урвать что-то из этого ничейного источника не означало воровство. Только страх наказания удерживал и удерживает людей от хищений «социалистической собственности». Наше поведение было типичным для советских людей. Потом нам политруки «разъясняли», что преступники воровали из «общенародного котла». Но мы воспринимали это как чисто идеологическую болтовню. Обещания пропаганды и идеологии, будто при коммунизме сознание людей достигнет такого высокого уровня, что люди вообще перестанут совершать преступления, мы воспринимали с презрением и насмешкой.

Сейчас уже забыли о том, что в сталинские годы производились регулярно подписки на заем. Это была лишь замаскированная форма снижения заработной платы.

Подписывались на заем и мы, курсанты. Поскольку деньги нам платили мизерные и один заем следовал за другим, я решил одним ударом отделаться от них; я подписался на тысячу процентов месячной зарплаты. Это означало, что десять месяцев я вообще не должен был получать денег. Мой поступок начальство оценило как верх патриотизма, так как остальные курсанты подписались кто на двести процентов, кто на триста, самое большее — на пятьсот. Но тут вдруг политрука осенила мысль: ведь если будет новый заем, мне уже не на что будет подписываться и в эскадрилье не будет стопроцентного охвата курсантов подпиской на заем. Дабы избежать такой перспективы, в подписной ведомости политрук сам стер один нолик в моей сумме. В результате я оказался подписанным лишь на одну месячную зарплату, т. е. на сто процентов. Это было меньше всех в эскадрилье. Такого рода «шуточками» я потешался неоднократно. Страх наказания был ослаблен сознанием того, что «дальше фронта не пошлют, больше вышки не дадут» («вышкой» называли высшую меру наказания — расстрел).

На низших уровнях жизни, так же как и на высших, совершается умышленное искажение реальности, которое потом воспринимается как бесспорная истина. В нашем звене был один курсант. Подлиза, наушник, трус. Поскольку служба в авиации стала массовой и принудительной, в ней трусов оказалось не меньше, чем в других родах войск. Но этот парень был трус даже среди трусов. Мы по программе обучения должны были совершить несколько прыжков с парашютом. Этот парень наделал в штаны в прямом смысле слова и облевался от страха уже в самолете. А когда его выбросили из самолета, он умер от разрыва сердца. На землю он спустился уже мертвым. Слух о том, что один летчик погиб, распространился по городу. Наше начальство решило его похороны использовать в воспитательных целях. В газете напечатали его портрет и статью, в которой он был изображен пламенным патриотом и отличником боевой и политической подготовки. О смерти его написали, что он героически погиб при исполнении задания командования. Похороны его превратились в демонстрацию. Впереди шли мы, курсанты из звена героически обосравшегося пламенного патриота. Шли с полотнищем, на котором большими буквами были написаны слова из «Песни о буревестнике» М. Горького: «Безумству храбрых поем мы славу!» Так и вошел этот трус в «золотой список» школы как образец храбрости. Каюсь, это полотнище было моей затеей. Когда я писал этот лозунг, все присутствовавшие буквально плакали от смеха.

Мы, естественно, жили в атмосфере слежки и доносов. Время от времени какой-либо курсант исчезал. Ходили слухи, что его «взяли за политику». Мы обычно избегали разговаривать в опасном направлении и были осторожны. Выработалось умение сразу определять, с кем и о чем можно было говорить. Кроме того, было ясно, что «органы» работали сугубо формально, т. е. отбирали жертвы более или менее случайно и в соответствии со своими собственными критериями: им надо было «обозначать» свою деятельность перед вышестоящим начальством («щелкать каблуками»), но так, чтобы не вредить подразделению, в котором они работали, и самим себе. Им надо было показать, что они «бдят», но что часть является здоровой в идейно-политическом отношении. Имея в изобилии осведомителей и доносы, сотрудники «органов» производили отбор жертв так, что серьезные идейные враги (вроде меня) оставались порою нетронутыми, а в их сети попадали люди, сдуру сболтнувшие лишнее слово.

В моих личных взаимоотношениях с «органами» все это время не произошло ничего особенного, если не считать случая с аварией самолета, не имевшей никакой связи с прошлым.

«Гусарство»[править | править код]

После окончания военной школы я принял решение начать бездумную жизнь «гусара» современной армии — рядового летчика без всяких карьеристских амбиций. Я начал пить водку. Я обнаружил, что могу нравиться женщинам. Мне стало нравиться проводить время в разгульных компаниях, участвовать в рискованных приключениях. Все это создало мне репутацию бесшабашного гуляки и балагура. За это меня любили на самом низшем уровне армейской иерархии.

За боевые вылеты нам давали по сто грамм водки. Мы к ним добавляли еще всякие одуряющие напитки, добытые на стороне. Мой стрелок был большой мастер по этой части. Во время войны на такое «гусарство» смотрели сквозь пальцы: лишь бы человек хорошо летал. Но все же это учитывали, ограничивая присвоение званий, присуждение наград и повышение в должностях. А я к этому и не стремился. Я не был исключением: такими было большинство рядовых летчиков.

С такими пороками я, как и другие, мог бы вполне нормально продолжать службу и даже вознаграждаться за нее, если бы не «политика». В полку уже был летчик, пострадавший за «политику». Хотя он совершил около ста боевых вылетов, у него не было никаких наград и не было никакого звания. Он был разжалован, лишен наград и осужден на десять лет за антисталинские высказывания. Был в штрафном батальоне, кровью искупил свое преступление и был возвращен в полк. Мы с ним почувствовали друг в друге родственные души и подружились. В моей жизни это был самый глубокий антисталинист.

В книгах и фильмах многократно прославлена фронтовая дружба. Не спорю, общая опасность сближает людей. Но совсем не так сильно, как принято считать. Уже в начале войны я заметил, с каким равнодушием люди относились к гибели товарищей. Погибших забывали очень быстро. Людьми владели другие чувства — страх, стремление к самосохранению, к выгоде хоть в чем-либо. Тяжелые и опасные условия не ослабляли, а усиливали общие принципы поведения людей в массе себе подобных. Героические и самоотверженные поступки люди совершали в порядке исключения. В большинстве известных мне случаев люди, слывшие героями, были отобраны на эту роль начальством. Награды выдавались тоже в зависимости от решений начальства. Настоящие герои обычно погибали и редко вознаграждались. Коммунистические принципы распределения наград, должностей и даже репутации действовали и в условиях человеческой бойни.

Это время было весьма противоречивым. С одной стороны, я все глубже погружался в трясину «гусарства», а с другой стороны, во мне стали усиливаться мои социальные и литературные наклонности. Я принципиально отказался от всяких попыток выслуживаться и делать карьеру, отдавшись с этой точки зрения во власть обстоятельств. Таких, как я, было много. Служба в авиации располагала к этому. С одной стороны — привилегированные условия, уважение к ним как к смертникам. С другой стороны — возможность быть сбитым в ближайшем же бою и готовность погибнуть в любой момент. Считается, что плохие условия жизни способствуют развитию безразличия к жизни и готовности к смерти. Я на основе своих наблюдений убедился, что это далеко не всегда верно. Я не раз видел, как люди в самом жалком состоянии цеплялись за жизнь любой ценой и как люди с довольно благополучными условиями отважно шли на смерть. Именно хорошие условия в авиации развивали в нас готовность к смерти, ибо все равно уклониться было нельзя. Да мы и не стремились уклоняться, за редким исключением. Участие в боях делало нас исключительными личностями, уклонение же от этого каралось презрением.

Я время службы в авиации считаю одним из самых лучших в моей жизни. Самые опасные для штурмовиков годы войны прошли. Советская авиация завоевала господство в воздухе. Нас сбивали, но не так часто, как раньше. Средняя продолжительность жизни летчика увеличилась с десяти до пятнадцати, а к концу войны даже до двадцати боевых вылетов. Кормили нас по тем временам превосходно. Одевали по общеармейским нормам, но мы ухитрялись раздобывать щегольское обмундирование. Плюс летное обмундирование тоже придавало нам вид аристократии армии. После полетов нам давали водку официально. Мы добавляли еще. Вечерами проводили время на танцах. В полку было много девушек — радистки, мотористки, механики. Многие из них были красивыми и имели среднее образование. Плюс к тому в зенитных батареях, охранявших наши аэродромы, служили в основном девушки.

Дело шло к победе. В армии назревало состояние ликования по этому поводу. Это было время наград. Летать стало не так опасно, а награды получать стало легче. Началась оргия наград. Причем награды как из рога изобилия сыпались на начальство и на всех тех, кто вообще в боях не участвовал. Я тогда произвел свои измерения и установил, что более семидесяти процентов наград были даны людям, вообще не участвовавшим в боях в собственном смысле слова. Много лет спустя, когда признали конкретную социологию, я с удивлением узнал, что произвел свои те вычисления военных лет вполне корректно. Вся масса людей, от которых зависела наша жизнь, становилась добрее и великодушнее. Люди стали свободнее себя чувствовать в смысле выражения мыслей.

Я не буду описывать конкретно боевые эпизоды. Это обычно была рутинная работа, интересная только опасностью и приятными последствиями, если ты уцелел. Помню лишь общее психологическое состояние, связанное с ними. Должен сказать, что я, как и другие, с удовольствием принимал участие в боевых вылетах. Настроение было праздничным, приподнятым. Было приятно ощущать себя обладателем мощной боевой машины, было приятно бросать бомбы и стрелять из пушек и пулеметов. Жертвы нашей «работы» мы не видели близко. Они фигурировали в наших отчетах в виде чисел убитых солдат и офицеров противника и уничтоженной техники. Иногда мы летали бреющим, т. е. на малой высоте, расстреливая из пушек и пулеметов мечущихся на земле людей. И это тоже доставляло удовлетворение. По нас, конечно, стреляли зенитки. На нас нападали «мессера». И многих сбивали. В этом было мало приятного, но мы знали, что если тебе суждено погибнуть, то «это только раз». Смерть в штурмовой авиации была быстрой и безболезненной. В случае попадания штурмовик, начиненный бензином, бомбами и снарядами, обычно взрывался в воздухе или при ударе о землю. Кроме того, немцы летчиков-штурмовиков в плен не брали: убивали на месте.

Машина, на которой я летал (Ил-2), была потрясающей во многих отношениях. Я ее считаю самым гениальным изобретением для целей войны. Однажды я должен был фотографировать результаты работы эскадрильи по бомбежке железнодорожного узла. Я должен был зайти на цель, включить фотопулемет и ни в коем случае не маневрировать, т. е. не уклоняться от зенитного огня. И меня основательно изрешетили. Один снаряд угодил в ящик для пулеметных лент, другой — в мотор. Heсколько цилиндров вышло из строя. Но я все-таки дотащился до ближайшего аэродрома, где «сидел» другой полк, и приземлился. Осматривавшие мою машину инженеры заявили, что в таком состоянии самолет теоретически не мог лететь. Но я все-таки долетел.

Натура общества[править | править код]

Одновременно с нарастанием тех благ, о которых я говорил выше, происходило нарастание явлений противоположного характера. Страна оправилась от шокового состояния поражений и восстановила уверенность в способности выжить. Объективные закономерности отношений между людьми и их поведения стали заявлять все настойчивее и очевиднее. В условиях поражений, растерянности и перестройки страны в ходе разрушительной войны социальный аспект жизни отошел на задний план. Теперь же он снова стал заявлять претензии на главные роли. Например, награды стали самым циничным образом распределяться в соответствии с чинами и формальными принципами оценки людей, а не в зависимости от личных заслуг. Карьеристы, подхалимы и приспособленцы получили преимущества в продвижении по службе и в получении чинов. Фиктивные дела стали занимать место дел фактических, преувеличение успехов в отчетах стало принимать гротескные формы.

Однажды я сказал по этому поводу, что если бы в наших отчетах о военных успехах была бы хотя бы половина правды, то у немцев уже не должно было бы остаться ни одного солдата, ни одного танка, ни одного самолета. О моем высказывании донесли политруку, и я имел с ним неприятную беседу. В результате мою кандидатуру на должность старшего летчика отклонили. Вместо меня назначили только что прибывшего в полк неопытного летчика, который успел стать комсоргом полка и кандидатом в члены партии. Я же был беспартийным. Такого рода случаи, когда «тыловикам» отдавали предпочтение, становились обычными. А что касается наград, то со мной произошел случай, весьма характерный с этой точки зрения. В один из совершенно безопасных боевых вылетов мне вместо стрелка посади ли майора из политотдела дивизии. Майору нужно было иметь в своем активе личное участие в боях, чтобы получить высокую награду. Ко мне его посадили потому, что я считался самым «мягким» (или «плавным») летчиком эскадрильи. Полет был фактически прогулкой — мы бомбили какой-то мирный населенный пункт. Я решил проучить майора. Я вел машину специально так, что его стало мутить. К тому же он перед вылетом выпил для храбрости стопку водки. Он облевал всю кабину стрелка и фюзеляж самолета. Когда мы приземлились, он чуть живой вылез из самолета и хотел уйти, но я его заставил вымыть кабину и фюзеляж, угрожая пистолетом. Мне за эту выходку дали двое суток ареста. А майора наградили орденом Красного Знамени за участие в боях и «проявленную при этом храбрость». Кроме ареста, я был наказан тем, что меня отстранили от очередной законной награды.

О том, до какой нелепости дошла наградная система, говорит хотя бы такой факт. К нам в воздушную армию прибыла важная комиссия из Москвы. Я был дежурным по полку, когда комиссия должна была прибыть к нам. Зная по опыту, на что обычно обращают внимание в таких случаях, я мобилизовал всех людей, не занятых на аэродроме, на уборку мусора в расположении полка и в помещениях. Я попал, как говорится, в яблочко. В других полках комиссия возмущалась именно захламленностью территории, окурками в помещениях, плохой заправкой коек. В нашем полку она была потрясена порядком. За это ряд старших офицеров полка был награжден орденами и медалями, а меня наградили почетным оружием — немецким пистолетом «вальтер».

Моя натура[править | править код]

Хотя я вроде бы оторвался от прошлого, я не мог оторваться от своей натуры. Она постоянно вылезала наружу в репликах, речах, экстравагантных выходках.

Вместе с тем было общепризнано, что я лучше всех в полку занимался политической подготовкой и знал марксистские тексты лучше самого политрука. Когда политруку требовалось процитировать «Краткий курс истории ВКП (б)», он обращался ко мне, и я читал эти места наизусть. Но иногда я точный текст забывал, особенно после пьянок. Тогда я импровизировал, причем всегда так, что отличить мой бред от сталинского было невозможно. Политрук как-то спросил меня, почему я вел себя так плохо, хотя был хорошо знаком с марксизмом. Я ответил, что именно поэтому. Он сказал, что я опасный человек и что за мной надо смотреть в оба. Но ему это не удалось. На нашем аэродроме приземлился истребительный полк. Некоторое время мы жили вместе. Истребители оказались еще более распущенными и анархичными, чем мы. Вечером на танцы они приходили вдребезину пьяные и устраивали дебоши. Наш политрук однажды приказал одному такому пьяному истребителю покинуть помещение и идти спать. Тот вынул пистолет и пристрелил нашего замполита. В победоносной армии стали замечаться признаки морально-психологического разложения.

Почему меня терпели? Во-первых, потому, что я был не один такой и даже не худший. Были экземпляры и похуже меня. Во-вторых, была война, я добросовестно выполнял обязанности «смертника». В-третьих, я никому не становился поперек дороги, никому не мешал. В-четвертых, на мое поведение смотрели как на мальчишество. Кто мог знать, что я был потенциальным автором «Зияющих высот», если об этом не помышлял и я сам?!

Впрочем, в это время я сочинял много стихов. И начал задумываться над тем, чтобы написать повесть или роман. И даже написал кое-что. Но рукописи пропали при довольно комических обстоятельствах. Мы перебазировались с одного аэродрома на другой. Личные вещи мы погрузили в бомболюки. На новом аэродроме мы не успели разгрузиться, как нам подвесили внешние большие бомбы, не влезавшие в люки, и сразу послали на задание. После обычной бомбежки объекта нам с земли по радио приказали «продублировать аварийно». Мы бомбы сбрасывали всегда с помощью электросбрасывателя. Иногда они застревали в бомболюках. Это было опасно: при посадке бомбы могли вывалиться и подорвать самолет. Чтобы этого не произошло, мы иногда открывали бомболюки на всякий случай еще и механическими средствами — «аварийно». В этот раз нам приказали это сделать с земли. Я выполнил приказание, и мои личные вещи, в том числе шинель, сапоги и рукописи, улетели в расположение разбомбленного противника. Шинель и сапоги было жаль — это были действительно большие ценности. О рукописях я даже не подумал. К тому же хранить их было небезопасно. В то время, когда мы летали, дневальные и дежурные по приказанию Особого отдела осматривали наши вещи. Рукописи мне приходилось прятать, оставляя для осведомителей лишь то, в чем не было ничего криминального.

Германия[править | править код]

Германия ошеломила нас своим сказочным (сравнительно с нашей российской нищетой) богатством. Миллионы советских людей вдруг увидели, что тот уровень жизни, о каком они мечтали как о коммунистическом изобилии, уже был обычным уровнем в Германии, а значит, так думали люди, и в других капиталистических странах. Как мыльный пузырь, лопнул образ капиталистических стран, создававшийся советской идеологией и пропагандой. Достойной насмешки стала марксистская сказка об обществе изобилия в будущем. Еще более убогой стала выглядеть российская убогость. Советские люди, придя в Германию, не увидели того, как добывалось такое изобилие, какую цену люди тут платили за него. Они видели лишь очевидные результаты — дома, дороги, одежду, обувь, посуду и другие вещи, которые до сих пор являются предметом мечтаний и мерилом богатства для советских людей. И то, что они видели, оказывало на них гораздо более сильное влияние, чем слова идеологии и пропаганды об эксплуатации и каторжном труде. И до сих пор советским людям Запад представляется как общество изобилия материальных ценностей. До сих пор советские люди игнорируют то, что за это изобилие западным людям приходится платить высокую цену — цену, которую сами советские люди платить не хотят.

Миллионы советских людей вошли в Германию как победители. Массы населения Германии бежали от советской армии, бросая все свое имущество. Это усиливало видимость богатства. Причем богатство это было доступно. Оно рассматривалось как военные трофеи. Началось организованное и стихийное разграбление брошенных ценностей. И не только брошенных.

Военнослужащие полка стали стремительно «обарахляться». За трофеями снаряжались специальные машины и команды. Потом трофеи делились в полку в соответствии с чинами и званиями. Началась оргия посылок в Советский Союз. Опять-таки по нормам. Я категорически отказался участвовать в «обарахлении» и в дележе трофеев. Я сказал себе, что, если даже под ногами у меня будут валяться бриллианты, я не унижусь до того, чтобы нагнуться за ними. Я до сих пор горжусь тем, что не взял в брошенных домах даже зубную щетку. Такое мое поведение вызывало недовольство у прочих офицеров полка. Они чувствовали себя грабителями, глядя на меня. Со мной имел длинный разговор новый замполит полка, убеждая меня в том, что трофеи есть законная плата немцев за ущерб, причиненный ими нашей стране. Я не оспаривал его мнение, но оставался при своем. Я говорил, что не имею ничего против того, что наши солдаты и офицеры подбирают вещи, брошенные немцами. Я лишь сам не хочу это делать принципиально.

Подавляющее большинство солдат и офицеров нашей армии вообще не имели возможности приобретать «трофеи» или получали ничтожные подачки. Грабежом Германии занималось меньшинство. Но все равно этих «барахольщиков» было много, и они влияли на общие настроения «барахольства» в армии. У нас в полку было несколько таких хапуг. Их презирали. Настоящими грабителями, однако, были офицеры, сержанты и солдаты частей, обслуживавших боевые части, специальные трофейные команды, старшие офицеры и генералы. Многие грабили очень практично, умело и со знанием дела. Они вывезли из Германии действительно огромные ценности. Выше я упоминал об офицере, который симулировал потерю ориентировки и стал адъютантом эскадрильи. После окончания войны он сразу же демобилизовался из армии. Уехал он с двенадцатью битком набитыми чемоданами. Не знаю, сумел он довезти их до дома или нет. Он увозил вещи на первый взгляд бессмысленные, например швейные иголки и копировальную бумагу для пишущих машинок. Но в то время такие вещи были дефицитом в России и стоили больших денег. Один из генералов нашей армии, случайно напоровшийся на забытую мину и раненный в ноги, уехал в Союз с двумя вагонами «барахла». В этом «барахле» были дорогие концертные рояли, мотоциклы, зеркала, фарфоровая посуда, серебряные и золотые столовые приборы, картины, рулоны мануфактуры, ящики вин. Уже находясь в резерве, я познакомился с бывшим офицером трофейной команды. Он уезжал домой «налегке»: с мешочком драгоценностей.

У этого офицера сложилась забавная судьба. Он был летчиком-истребителем, успешно летал, сбил несколько немецких самолетов, был награжден многими орденами, был сбит и ранен, после госпиталя допущен к полетам лишь на легкомоторных самолетах, стал летчиком связи при штабе корпуса. Однажды ему надо было доставить политического генерала в штаб армии. Он спьяну потерял ориентировку и сел на территорию, занятую немцами. Генерал вылез из самолета. Летчик увидел немцев, бегущих к самолету. И генерал их увидел. Но летчик не стал ждать, пока генерал влезет в кабину, дал газ и пошел на взлет. Генерал успел схватиться за руль глубины. Схватился с такой силой, что прорвал обшивку. Так с генералом на хвосте, то подпрыгивая на несколько метров, то плюхаясь обратно на землю, самолет проскочил линию фронта. Генерал все-таки выжил. Летчик оправдался тем, что все-таки спас генералу жизнь. Из авиации его отчислили. И он через каких-то друзей устроился в трофейную команду.

Германия поразила нас также обилием общедоступных женщин. Практически доступны были все, начиная от двенадцатилетних девочек и кончая старухами. Сейчас мне иногда приходится слышать, будто советская армия насиловала немецких женщин.

В той мере, в какой мне была известна реальная ситуация, могу сказать, что это утверждение абсурдно. Когда мы вошли в Германию, немецкие женщины уже почти все были изнасилованы, если они вообще оказывали сопротивление. И почти все были заражены венерическими болезнями. В нашей армии за изнасилование судили военным трибуналом, а заболевших венерическими болезнями отправляли куда-то на принудительное лечение. Я видел однажды эшелон, полностью набитый такими больными. Вагоны (конечно, товарные) с больными сифилисом были заперты снаружи, окна были затянуты колючей проволокой. В одной деревне нас распределили на ночлег по домам. Хозяин дома, старик, вышел к нам и предложил в наше распоряжение дочь и внучку. В руках у него был лист бумаги, в котором расписывались те, кто пользовался его «гостеприимством». Немцы чувствовали себя соучастниками Гитлера и виновными в том, что немецкая армия творила в Советском Союзе. Они ожидали нечто подобное и со стороны советской армии. И готовы были услужить чем угодно, и в первую очередь — женским телом. Надо сказать, что советские солдаты эту возможность не упускали. Сколько из них заболело венерическими болезнями, трудно сосчитать.

Моя служба на территории Германии началась с трагикомического случая. Я мог объясняться по-немецки. Поэтому некоторые офицеры, желавшие завести амурные дела с немками, обращались ко мне за помощью. В их числе оказался тот самый майор из политотдела дивизии, о котором я уже упоминал. Я познакомил его с очень красивой женщиной, на которой несколько ребят подцепили гонорею. Потом в дивизии потешались над тем, что «Зиновьев наградил триппером майора К.». Тайну выдал он сам: обнаружив болезнь, он пожаловался на меня в Особый отдел.

Однажды в расположении полка задержали мальчика, прокалывавшего шилом шины наших автомашин и мотоциклов. Много лет спустя я рассказал об этом моим аспирантам из ГДР. Один из них покраснел и сказал, что это был не он. Но я подозреваю, что это был именно он, так как он был родом как раз из этого поселка и по возрасту подходил. Он стал членом компартии и сделал приличную карьеру.

Последние бои[править | править код]

Хотя война перенеслась на территорию Германии, немцы воевали с ожесточением. Временами нам приходилось туго. Во время одного из боевых вылетов немцы сбили сразу четыре наших самолета. В этот вылет подбили и меня. В моей машине насчитали более тридцати пробоин.

Около Берлина мы впервые увидели в воздухе немецкие реактивные самолеты Ме-262. Они вызвали у нас восхищение, а не страх. Война кончалась, и эти чудесные самолеты не могли изменить ее очевидный исход. Мы дважды подвергались их атакам и оба раза успешно отразили их. В 1982 году в Мюнхене мне позвонил человек, назвавшийся доктором Мутке. Он узнал обо мне от швейцарского генерала, читавшего мои книги и приглашавшего меня на конференции. Из разговора с ним я узнал, что во время войны он летал на Ме-262 как раз на нашем участке фронта. Мы потом встречались не раз и подружились. Он, как и я, сохранил психологию летчика той войны.

Из-под Берлина наш полк перебросили в Чехословакию, где мы встретили капитуляцию Германии. На радости мы бросились на аэродром и расстреляли весь боевой комплект в ознаменование победы. Но оказалось, что для нас война еще не окончилась. Нам пришлось воевать еще несколько дней. И эти полеты были не безопасными. Один летчик был подбит, сел в расположении противника. Его со стрелком сожгли живьем вместе с самолетом. У меня был поврежден руль глубины. При посадке тяга руля совсем оборвалась. Если бы я в воздухе сделал резкое движение, то гибель была бы неизбежна.

Первые дни мира[править | править код]

Война окончилась. Но я и многие другие летчики не испытывали по этому поводу ликования. Наоборот, мы жалели, что война кончилась. Роль смертника меня вполне устраивала. В этой роли я пользовался уважением, мне прощалось многое такое, что не прощалось тем, «кто ползал». С окончанием войны все преимущества смертника пропадали. Мы из крылатых богов превращались в ползающих червяков.

Этот перелом мы почувствовали сразу. Одного заслуженного летчика посадили под арест и затем судили офицерским судом чести за то, что не отдал честь штабному офицеру, старшему по чину. Судили в назидание другим, так как армия на глазах разлагалась. После нелепого и оскорбительного суда летчик застрелился. Узнав об этом, я понял, что мне не место в армии мирного времени, и принял решение при удобном случае демобилизоваться.

На банкете в Кремле в честь победы Сталин поднял тост за русский народ. Он имел в виду этнических русских. По поводу тоста я сочинил стихотворение. В 1975 году я восстановил его и включил в книгу «Светлое будущее». А тогда, в 1945 году, мне пришлось отречься от авторства, когда Особый отдел пытался найти автора.

ИСТОРИЧЕСКИЙ ТОСТ

Вот поднялся Вождь в свой невзрачный
рост
И в усмешке скривил
рот.
«Поднимаю, — сказал, — этот первый
тост
За великий русский
народ!
Нет на свете суровей его
судьбы.
Всех страданий его
не счесть.
Без него мы стали бы все
рабы,
А не то что ныне
мы есть.
Больше всех он крови за нас
пролил.
Больше всех источал он
пот.
Хуже всех он ел. Еще хуже
пил.
Жил как самый паршивый
скот.
Сколько всяческих черных
дел
С ним вершили на всякий
лад.
Он такое, признаюсь, от нас
стерпел
Что курортом покажется
ад.
Много ль мы ему принесли
добра?!
До сих пор я в толк
не возьму,
Почему всегда он на веру
брал,
Что мы нагло врали
ему?
И какой народ на земле
другой
На спине б своей нас
ютил?!
Назовите мне, кто своей
рукой
Палачей б своих
защитил!»
Вождь поднял бокал. Отхлебнул
вина.
Просветлели глаза
Отца.
Он усы утер. Никакая
вина
Не мрачила его
лица.
Ликованием вмиг переполнился
зал.
А истерзанный русский
народ
Умиления слезы с восторгом
лизал,
Все грехи отпустив ему
наперед.


Социологические размышления[править | править код]

За время войны моя юношеская «социологическая болезнь» ослабла, но не исчезла насовсем. Время от времени она давала знать о себе, в особенности в связи с наградами, присвоением званий, продвижением по службе и прочими «бытовыми» явлениями, включая даже распределение женщин. Общие законы коммунизма тут действовали с циничной обнаженностью. Конечно, были многочисленные случаи, когда личные заслуги и способности играли роль. Но в общей массе их было не так уж много. Я не знаю ни одного случая, чтобы молодой человек за счет личных достоинств поднялся бы выше полковника. Стремительные карьеры совершались по законам сугубо социальным, а не профессиональным. Василий Сталин быстро стал генералом, будучи полным ничтожеством. Такого рода взлеты в карьере, как в Гражданскую войну, в эту войну были исключены. Тогда унтер-офицеры и младшие офицеры молниеносно поднимались на высшие военные должности. Гражданская война была войной революционной. Война же с Германией была войной уже установившегося коммунистического общества от внешнего нападения. В ней главную роль играли законы утвердившегося коммунизма, а не законы революционной эпохи. Несколько ускорились карьеры внутри каждого из трех (грубо говоря) слоев армейской иерархии — низшего, среднего и высшего. Лейтенанты быстрее продвигались в капитаны, майоры быстрее продвигались в полковники, генерал-майоры быстрее двигались к званиям генералов армий и маршалов. Это происходило за счет потерь, расширения армии и общего повышения людей в чинах и званиях. Но переход из низшего слоя в средний и из среднего в высший в массе почти не ускорился. И в подавляющем большинстве случаев такой переход происходил не на основе реальных заслуг людей, а на основе социальных взаимоотношений, ничего общего не имевших с героизмом и талантом. Я этой проблемой интересовался специально. И если уж война не поколебала стабильность системы продвижения по служебной лестнице, так думал я, то тем более эта система должна стать стабильной в мирное время. Время Наполеонов прошло.

О войне[править | править код]

Понимание причин, сущности хода и последствий войны есть один из пробных камней западного способа мышления. Мне приходилось вести сотни разговоров на темы прошлой войны с западными людьми самых разных категорий и национальностей. Я был поражен тем, как мало эти люди знали о войне и как извращенно они ее оценивали. Я не хочу сказать, что все люди на Западе таковы. При желании и тут можно найти знающих и понимающих людей, более или менее объективные книги. Я здесь имею в виду состояние массового сознания, причем в той мере, как мне это удалось заметить. Характерным для него, на мой взгляд, является игнорирование социальной сущности войны, искажение роли западных стран, недооценка роли Советского Союза и его армии, переоценка интеллекта западных политиков и вклада западных стран в разгром Германии. С методологической точки зрения характерным для западного способа мышления обо всем, что касается Советского Союза, является стремление найти некое сенсационное разоблачение неких секретов, одним махом объясняющих все. Одеревенелость и поверхностность суждений, ползучий эмпиризм и прочие явления мышления, которые мы в школьные годы называли «метафизическим» способом мышления, оказались вполне реальными свойствами западного массового понимания важнейших событий современности.

В мою задачу не входит исследование войны, как таковой. Я касался и намерен впредь касаться войны лишь постольку, поскольку она была фактором в моей жизни, конкретнее говоря, в моем жизненном эксперименте и в моем понимании советского общества. Лишь с этой точки зрения хочу обратить внимание читателя на некоторые уроки войны, которые я извлек лично для себя.

Выражение «мировая война» не является научным понятием. Оно обозначает лишь тот факт, что в войну вовлекаются страны, играющие в соответствующее время решающую роль в мировой истории. Но тем самым еще не определяется социальный тип войны. Чтобы охарактеризовать социальный тип войны, нужно охарактеризовать социальный тип стран, участвующих в войне, и их цели. А с этой точки зрения между Первой и Второй мировыми войнами имеется существенное различие. Первая мировая война была войной между социально однотипными противниками. Это была война за передел мира. Классически ясное описание этого типа войны дано Лениным, и я здесь не хочу повторять общеизвестные истины на этот счет. Что же касается Второй мировой войны, то тут сложилась прочная традиция умолчания относительно ее социального характера. Советская концепция вносит некоторое разнообразие, рассматривая эту войну со стороны Советского Союза как войну отечественную. Но слово «отечественная» нисколько не характеризует социальный аспект войны.

Я утверждаю, что Вторая мировая война была социально неоднородной. Она содержала в себе два типа войн: империалистическую войну в ленинском смысле (войну однотипных капиталистических стран за передел мира) и войну социальную, т. е. войну между двумя социальными системами — между капитализмом и коммунизмом. Война гитлеровской Германии против Советского Союза была, по существу, попыткой стран Запада раздавить коммунистическое общество в Советском Союзе. Причем это не была война одинаково виновных с точки зрения ее развязывания партнеров. Инициатива исходила со стороны Запада хотя бы по той причине, что Советский Союз к войне подготовиться не успел.

Социальная война как составная часть Второй мировой войны, причем главная и фундаментальная ее часть, показала, что коммунистический социальный строй способен выдерживать трудности и катастрофы эпохального и глобального масштаба. Он родился в результате Первой мировой войны как следствие катастрофальной ситуации в России и как средство преодоления этой ситуации. И в годы после революции, в годы Второй мировой войны и в последующие годы после нее он доказал со стопроцентной очевидностью, что он есть социальный строй, как будто специально приспособленный для самосохранения страны в условиях грандиозных трудностей и для преодоления их. В эти годы стало также очевидно, что этот социальный строй не способен успешно конкурировать с капиталистическим строем в сфере экономики и поднять жизненный уровень населения выше такового в странах Запада. Но это бесспорное обстоятельство нисколько не колеблет первое, а именно поразительную способность коммунистических стран выживать в условиях, немыслимых для стран Запада. И с этим объективным обстоятельством Запад должен так или иначе считаться. Потоком слов, скрывающих это, можно затуманить сознание людей. Но словами не уговоришь историю эволюционировать в том направлении, как хотелось бы.

Бесспорно, что страны Запада помогли Советскому Союзу разгромить гитлеровскую Германию. Но ведь они это сделали не из любви к коммунизму. Сначала они приложили титанические усилия к тому, чтобы направить гитлеровскую экспансию на Советский Союз. Стать союзниками Советского Союза их вынудили исторические обстоятельства. Важен фактический результат: они помогли. Вторая мировая война переросла в войну социальную. Коммунизм вышел победителем из нее. Инициатива мировой истории перешла к коммунизму. Капитализм оказался в позиции обороны. Проблема реального коммунизма и его исторических перспектив стала главной проблемой современности. И никаких иных, более глубоких, «секретов» во Второй мировой войне нет. Всякого рода «новые» ее концепции касаются лишь хода войны и ее второстепенных событий, а не ее сути, или являются лишь новыми формами фальсификации истории.

За что боролись[править | править код]

В начале войны несколько миллионов советских военнослужащих оказались в плену у немцев. Многие люди на Западе усматривали и до сих пор усматривают в этом признак отрицательного отношения к советскому социальному строю. Это мнение абсурдно. В плен сдавались целые подразделения, даже армии. Сдавались не из ненависти к коммунизму, а в силу военной безвыходности положения, бездарности командования и других причин, не имеющих ничего общего с отношением людей к своему социальному строю. Под Сталинградом в плен сдалась армия Паулюса вовсе не из-за того, что немцы вдруг невзлюбили национал-социализм. Когда в плен сдается целое подразделение, мнение отдельных солдат не спрашивают. Конечно, многие советские люди сотрудничали с немцами. Но многие ли из них делали это из ненависти к советскому социальному строю?! Большинство делало это из шкурнических соображений, из желания просто выжить, из страха. Среди советских людей шкурников, трусов, подлецов, приспособленцев, двурушников имеется не меньше, чем среди западных людей. Приписывать массам советских людей поступки в силу ненависти к социальному строю — значит сильно идеализировать их. Можно не любить советский строй и мужественно сражаться на войне за него. Можно любить его и быть при этом трусом и предателем. Генерал Власов стал предателем, потому что ему не повезло. Сложись иначе его военная судьба, он вошел бы в число сталинских холуев. Советская официальная концепция войны утверждает, что война была освободительная и отечественная, что советские люди были охвачены чувством патриотизма и благодаря этому мы победили. Не спорю, в массе народа было много патриотов. Но победа в войне была прежде всего победой социального строя страны и лишь во вторую очередь победой патриотизма, героизма и прочих общечеловеческих качеств.

Абсурдно также мнение, будто советские люди сражались за Родину, а не за советский социальный строй. Ко времени начала войны коммунистический строй для большинства советских людей стал их образом жизни, а не политическим режимом. Отделить его от массы населения было просто невозможно практически. Хотели люди этого или нет, любая защита ими себя и своей страны означала защиту нового социального строя. Россия и коммунизм существовали не наряду друг с другом, а в единстве. Разгром коммунизма в России был равносилен разгрому самой России. Победа России означала победу коммунизма.

Несмотря ни на какие потери в первые месяцы войны, несмотря на превосходство немцев в технике и организации операций, в моем окружении я не встречал ни одного человека, который не верил бы в нашу победу. Конечно, тут играла роль боязнь людей высказываться откровенно. Но дело не только в этом. Уверенность в победе базировалась на факторах, которые были очевидны для всех нас и общеизвестны. Главные из этих факторов суть способность самого коммунистического социального строя выживать в трудных условиях и неоднородность стран, считавшихся «капиталистическим окружением». Мы знали о том, что западные страны вроде Англии, Франции и США гораздо больше боялись победы гитлеровской Германии, чем нашей. Они были уверены в том, что победа Германии была бы для них катастрофой. Мы были уверены, что страны Запада, враждующие с Германией, рано или поздно присоединятся к нам в борьбе с Германией и помогут нам разгромить ее.

Сила и слабость[править | править код]

Считается, что наши слабости суть продолжения наших достоинств. Но в такой же мере верно и другое: наши достоинства суть продолжения наших слабостей. Во всяком случае, война обнаружила, что в отношении Советского Союза было верно как то, так и другое. Нужно было быть слепым, чтобы не заметить, что как сила, так и слабость Советского Союза проистекали из одного и того же источника — из его социального строя.

Поражения начала войны обычно сваливают на высшее руководство страной и на Сталина лично. Но ведь уже перед войной в основном сложилась коммунистическая организация населения страны и система власти и управления, пронизывающая все общество. Уже тогда дала о себе знать низкая степень деловой эффективности коммунистической системы, причем даже в таком деле, как подготовка к войне. Эта система обнаружила способность сравнительно быстро поднимать страну из состояния разрухи до некоторого уровня, высокого сравнительно с уровнем разрухи. Но она при этом быстро достигала потолка, и в действие вступали тенденции к застою, к разрастанию бюрократии, к волоките, к очковтирательству и другие явления реального коммунизма, о которых лишь теперь заговорили в Советском Союзе. Впрочем, и теперь говорят о них как о недостатках, которые явились результатом ошибок прошлого руководства и которые можно преодолеть. Начав «думать по-новому», советские руководители так и не рискнули углубиться до объективных законов своего общества как главной причины уже очевидных всем недостатков.

Поражения начала войны вынудили советское руководство к тому, чтобы использовать преимущества советского строя, позволяющего мобилизовать все силы и все ресурсы страны на оборону и использовать их централизованным образом. При этом не надо думать, что перед войной и в начале войны проявились лишь негативные свойства строя, а потом — лишь позитивные. Во все периоды действовали и те и другие. Просто в различных условиях получали некоторые преимущества те или другие.

В оценке возможностей и способностей коммунистического строя надо быть диалектиком в хорошем смысле этого слова, т. е. проявлять гибкость мышления, избегать односторонности и одеревенелости мысли. Это я заметил уже тогда на массе жизненных примеров. Вот некоторые из них, на которые я обратил внимание еще в годы войны. Перед войной в армии произошла «чистка», было арестовано огромное число командиров всех рангов, особенно высших. Это катастрофически сказалось на состоянии высшего командного состава армии и внесло свою долю в поражения начала войны. Но нет худа без добра. Эти репрессии привели к обновлению низшего и среднего командного состава армии. На место малограмотных командиров пришли люди со средним и высшим образованием. И этот фактор сыграл важнейшую роль в войне. В свое время Бисмарк сказал, что в битве при Садовой победил немецкий народный учитель. О нашей войне можно сказать (разумеется, в том же метафорическом смысле), что в ней победил советский десятиклассник, т. е. выпускник советской школы тридцатых годов.

Тысячи летчиков стали готовить с самого начала войны. Готовили медленно, причем не с сознательным намерением замедлить процесс подготовки, а потому что не могли делать быстрее в силу общих принципов организации всякого дела. Но опять-таки эта медлительность сыграла и свою положительную роль. К концу войны накопили огромные резервы летчиков. Аналогично произошло с самолетами. К концу войны страна имела мощную авиацию.

Война шла долго, а между тем никто из тех образованных и способных молодых людей не поднялся в ряды высшего командования. Последнее так и сохранили за собою люди, ставшие генералами еще до войны и бывшие сталинскими «выдвиженцами». В этом была серьезная слабость советской армии. Не только слабость, но и сила. Война была не просто решением «технических» задач убийства солдат противника. Это было прежде всего социальное сражение. Главным было удержать армию под социальным контролем, а не «технические» военные проблемы.

Понимало это сталинское командование или нет, оно действовало в духе времени и возможностей.

Вследствие поражений начала войны пришлось самые важные в военном отношении предприятия эвакуировать в глубокий тыл и создавать новые. Волюнтаристские сталинские методы сыграли при этом свою положительную роль в смысле ускорения темпов создания военной промышленности и рационализации ее работы, в смысле преодоления косности бюрократической системы управления. Одновременно сталинистский волюнтаризм становился препятствием в проявлении положительных качеств государственно-бюрократической системы управления.

Одним словом, наблюдая предвоенную ситуацию в стране и ход войны с позиций человека, погруженного в самые недра советского общества, я накопил достаточно материала, чтобы сделать для себя вывод: если я хочу понять сущность, внутренние механизмы, объективные закономерности грандиозного жизненного потока, я должен снова начать учиться.

Знать и понимать[править | править код]

Невозможно в деталях проследить, какими путями формируется мировоззрение и характер человека. Хотя я себя в этом отношении делал сам и постоянно занимался самоанализом, все равно многое из того, что когда-то играло роль, испарилось бесследно. Иногда серьезные, казалось бы, события и явления не оказывают никакого влияния на этот процесс. А иногда пустяки производят перевороты в сознании. Еще до войны, работая в секретном отделе полка, дивизии и корпуса, я просматривал немецкие карты и схемы расположения наших войск, составленные немецкой разведкой. Эти материалы наша разведка, в свою очередь, как-то раздобыла у немцев. Эти карты и схемы были сделаны лучше, чем наши собственные. Офицеры отдела подшучивали в связи с этим над немецкой аккуратностью. Меня особенно сильно поразил такой факт На одной схеме расположения нашего полка была точно обозначена уборная. Уборная эта переполнилась, ее закрыли и засыпали, и на новом месте построили новую. Через какое-то время мне попалась на глаза новая немецкая схема, и на ней было отмечено, куда переместилась уборная. Прислушиваясь к разговорам офицеров отдела, я узнал, что немцы знали о положении в нашей стране и в армии лучше, чем само наше руководство и командование Немцы педантично изучали жизнь нашей страны и фиксировали все до мельчайших деталей вроде той, о которой я упомянул выше. И, несмотря на это, они ровным счетом ничего не поняли в сущности советского строя, допустили грубейшие ошибки в оценке жизненного и военного потенциала страны. Для нас это стало ясно уже к концу 1941 года. А еще до войны в тех разговорах о немецкой педантичности я слышал высказывание о том, что немцы «за деревьями не видят леса». Один из офицеров, посмеявшись над историей с уборной, рассказал историю с немецкой энциклопедией, в которой педантично проверили весь текст, но проглядели ошибку на обложке: там было написано «Энциклопудия». Не знаю, насколько этот анекдот верен исторически. Но он оказался по существу пророчески верным.

Установив для себя, что мне надо учиться понимать общественные явления, я тогда еще не знал, что мне предстояло заново открывать или по крайней мере заново переоткрывать сами методы понимания. Научиться пониманию было не у кого и негде.