Александр Зиновьев:Русская судьба. Исповедь отщепенца/XIII. «Зияющие Высоты»

Материал из свободной русской энциклопедии «Традиция»
Перейти к: навигация, поиск

Русская судьба. Исповедь отщепенца


Автор:
Александр Зиновьев



Опубликовано:
Дата написания:
1988






Предмет:
Александр Зиновьев
О тексте:
В тексте довольно много помарок и мелких огрехов. Если вы их увидите, исправляйте их, пожалуйста.
Зиновьев А. Русская судьба. Исповедь отщепенца. — М.: Центрполиграф, 1999.>

Поворот к бунту[править]

В моем душевном состоянии и в моем поведении всегда действовали две тенденции. Одна из них — тенденция к бунту. Она особенно остро проявилась в моем поведении осенью 1939 года, а затем в многочисленных поступках гораздо меньшего масштаба. Вторая тенденция — тенденция к спокойной и строго урегулированной жизни согласно рациональным принципам. Эта тенденция была доминирующей в моей жизни в годы 1962 — 1968-й. В эти годы я жил согласно моей концепции человека как автономного государства. Но в 1968 году начался постепенный поворот к бунтарскому состоянию. Я уже начал ощущать, что мое государство начинает рушиться под давлением превосходящих сил противника. Это не означало, что я усомнился в принципах моего государства. Ни в коем случае! Я им следовал всегда и намерен следовать до конца жизни. Это означало, что мое окружение не могло допустить спокойную жизнь моего государства.

Существенную роль в повороте к новому бунту сыграл разгром Пражской весны в августе 1968 года.

Вступление советских войск в Прагу застало нас с Ольгой в Грузии, в туристическом лагере Московского дома ученых. Мы буквально окаменели. Отдых был испорчен. Для нас Чехословакия и Польша были не просто социалистическими странами, но странами, так или иначе бунтующими против советского насилия и советскости вообще. И мы им в этом сочувствовали, как тысячи других московских интеллектуалов. Мы восприняли разгром пражского восстания как удар по самим себе. Я тогда сказал Ольге, что такое терпеть нельзя, что за это надо мстить «Им», что «Им» надо дать в морду. С тех пор мысль «дать Им в морду» уже не оставляла меня.

Мой второй бунт существенно отличался от первого. Первый бунт имел место в условиях жесточайших сталинских репрессий, второй — в сравнительно либеральных условиях брежневизма, когда открыто начали бунтовать сотни и даже тысячи людей. В первом я был никому не известным студентом первого курса, во втором — довольно широко известным профессором и автором многих книг, переведенных на западные языки. В первом я был лишь в начале моего пути познания советского общества, во втором — на вершине его. Теперь я чувствовал себя увереннее. Я видел, как Запад поддерживал советских диссидентов и писателей, печатавших свои сочинения на Западе или пускавших их в «самиздат». А у меня уже были многочисленные контакты с Западом.

Я знал, что в результате моего бунта я потеряю все, чего добился в течение многих лет каторжного труда. Но я также знал, что имею какую-то защиту и не буду раздавлен незаметно и бесшумно, как это могло со мною случиться в 1939 году. В таком положении оказался не я один. Тогда вообще бунтовать начинали многие деятели культуры, защищенные известностью и сравнительно высоким положением (А. Сахаров, И. Шафаревич, Ю. Орлов, В. Турчин и многие другие). Так что с внешней стороны в моем поведении не было тогда ничего оригинального. Оригинальность моего пути заключалась во мне самом, в прожитой жизни и в созданном мною моем личном государстве. Но это не было заметно для посторонних. Суть моей «зиновьйоги» замечали лишь в моем непосредственном окружении. То, что я сделал в логике и философии, знали и понимали лишь немногие из моих учеников. Мои социологические идеи вообще не были зафиксированы в виде книг и статей. А «Зияющие высоты» еще не были написаны. И это (скрытость моего внутреннего государства) роднило мой второй бунт с первым. Он лишь по времени совпал с общими бунтарскими настроениями в стране и испытал их влияние. Но в большей мере он был результатом моей внутренней индивидуальной эволюции.

Обращение к литературе[править]

Второй мой бунт был по существу социально-нравственным, а по форме — литературным. Литература явилась для меня не самоцелью, а прежде всего средством выразить мое идейное и моральное возмущение тем, что происходило в моей стране и с моим народом, а также со мною лично.

В литературной деятельности я имел возможность выбора: либо бить в лоб, т. е. записать на бумаге результаты моих социологических размышлений в форме научного эссе или памфлета, либо действовать по принципу айсберга, т. е. сочинить на моем скрытом социологическом фундаменте своего рода литературную «надстройку» — видимую часть моего идейного «айсберга». Я избрал второй путь, принимая во внимание обстоятельства, о которых уже говорил выше.

Летом 1974 года я начал писать «Зияющие высоты», отодвинув на задний план все прочие дела. Начал писать с намерением создать именно литературное произведение и с уверенностью, что мне это удастся сделать, если, конечно, мне не помешают внешние препятствия. Те сведения о коммунистическом обществе, которые я изложил впоследствии в ряде эссе и статей, я принимал во внимание как нечто само собой разумеющееся. Я начал писать книгу о том образе жизни людей, какой вырастал на этой основе, вернее — начал изображать кусок реальной жизни коммунистического общества, который мог бы стать репрезентативным для всего общества.

Обращение к литературе для меня не было чем-то абсолютно неожиданным, новым и случайным. Думаю, что это был естественный выход из положения, в котором я оказался. Литературным творчеством я в той или иной форме занимался всю мою жизнь с ранней юности. Как я уже писал выше, я постоянно сотрудничал в стенных газетах, участвовал в составлении «капустников» и текстов для самодеятельных концертов, занимался литературными импровизациями в дружеских компаниях, сочинял шутки и анекдоты, практиковал литературные «отступления» в школьных уроках и университетских лекциях, читал публичные лекции, отработанные в литературном отношении и насыщенные литературными импровизациями, а также уже отделанными ранее короткими рассказами. Кроме того, я время от времени сочинял стихи, рассказы и фельетоны просто так, для самого себя, из потребности это делать, а не для печати. Для печати мои сочинения не годились по самой их сути.

Было еще одно обстоятельство, удерживавшее меня от попыток сочинения для печати: это мой литературный вкус и эстетические воззрения. Мысль о том, чтобы написать большую книгу, у меня появлялась довольно часто. Но я хотел написать книгу необычную, т. е. и в литературе сделать что-то свое, специфически «зиновьевское». У меня было и название для нее: «Зияющие высоты». Я это название придумал еще в 1945 году, когда начал интенсивно заниматься сочинительством. Я образовал это название из выражения «сияющие высоты», которое употреблялось в отношении к будущему коммунистическому раю. Это название выражало мою идейную направленность. Но тогда я еще не был готов к написанию книги, адекватной такому замыслу.

Условия для создания такой книги у меня появились лишь в начале семидесятых годов. Накопился огромный материал, который уже трудно было удерживать в своем сознании лишь в качестве интеллектуального багажа своего личного государства. Возникло неодолимое желание дать «Им» (всему моему социальному окружению) в морду, как выразился один из моих будущих литературных персонажей. Общая бунтарская ситуация тех лет усилила мое старое бунтарство. Появилась некоторая надежда напечатать мое сочинение в «тамиздате», т. е. на Западе. Многие печатали свои произведения на Западе, отделываясь незначительными (сравнительно со сталинскими годами) наказаниями. К тому же у меня у самого уже был опыт на этот счет с логическими статьями и книгами. Я их пересылал за границу, не считаясь ни с какими законами.

В 1971-1973 годы я написал целый ряд публицистических статей. Они были опубликованы в Польше и Чехословакии, которые для нас играли роль своего рода полузапада. В 1973 году польский журналист 3. Подгужец опубликовал мою беседу с ним в католической газете «Тыгодник повшехны» (в Кракове). В 1975 году эта беседа в сокращенном виде была напечатана в Италии в сборнике «Россия», изданном Витторио Страда. Это была фактически первая публикация отрывка из будущих «Зияющих высот».

В эти же годы я часто выступал с публичными лекциями. Лекции имели успех. Я стал их записывать и обрабатывать литературно. Они потом также вошли как части в «Зияющие высоты». Одну из этих лекций я читал в военной артиллерийской академии. Она была посвящена проблемам руководства. О ней стоит рассказать подробнее. Когда я с встретившим меня офицером шел к месту моего выступления, я увидел на одном из зданий лозунг «Наша цель — коммунизм». Я обратил внимание моего спутника на этот лозунг. Он сначала не понял, что я имел в виду. Когда же я сказал ему, что это учреждение — артиллерийская академия, он вдруг понял двусмысленность лозунга. После лекции я заметил, что лозунг исчез. Я рассказал об этой истории моим знакомым, и она стала циркулировать по Москве в качестве анекдота. На моей лекции присутствовало несколько сот офицеров. Два первых ряда полностью занимали генералы. Я импровизировал, а мои слушатели были уверены в том, что в ЦК вышла какая-то новая установка, иначе я на свой страх и риск не отважился бы говорить то, что я говорил. Лекция имела успех. Дома я ее кратко записал. Она потом также стала одной из частей «Зияющих высот», причем одной из самых критичных. Таких лекций у меня накопилось несколько штук. Это были фактически законченные литературно-социологические рассказы в моем духе. Они предопределили стиль будущей книги.

Отмечу наконец еще одно сочинение «долитературного» периода, послужившее подготовкой к «Зияющим высотам». Это эссе о творчестве Э. Неизвестного, которое я написал для него по его просьбе. В этом эссе я в обобщенной форме развил мои идеи о положении гения в обществе всесильных посредственностей. Творчество Э. Неизвестного послужило лишь поводом для этого. Я выбрал судьбу именно гения, поскольку на ее примере очень четко можно было показать действие законов коммунальности при коммунизме. Основные идеи были следующие. Самым тяжелым в этом обществе является положение сильного человека, являющегося творческим гением. Общество глубоко враждебно подлинному гению. Оно предпочитает ложные личности, ложных гениев. Людей больше устраивает официальное признание посредственности в качестве гения, чем (признание) подлинного гения. Подлинный гений вносит в массы посредственностей тревогу, страх, что на его фоне будет видна их ничтожность. Признавая имитацию гения за гения, они успокаиваются. Они знают, что они не хуже его. Они надеются, что такого ложного гения всегда можно сбросить с пьедестала. В стремлении же помешать подлинному гению проявить себя и добиться признания массы посредственностей действуют единодушно и согласованно без всякого сговора. Эти идеи составляли основу эссе. Помимо них, я описал также империю изобразительного искусства как совокупность характерных для коммунизма учреждений и правила их функционирования. Э. Неизвестный дал прочитать мое эссе различным московским интеллектуалам. Мое авторство он при этом утаил, мотивируя это опасениями за плохие последствия для меня. Эти люди, не зная, что я был автором эссе, высказывались о нем с восторгом. Я дал почитать эссе некоторым из моих знакомых. Они тоже были в восторге. Подруга моей жены Марина Микитянская, бывшая замужем за французским инженером Жильбером Карофф, предложила переслать эссе во Францию с целью опубликовать его там. Я на пересылку согласился, но с публикацией попросил подождать: я уже решил писать большую книгу.

«Зияющие высоты»[править]

Я начал писать книгу, и она захватила меня целиком и полностью. Я думал над ней на работе, в дороге, в гостях, дома, во время прогулок с дочерью, днем и ночью. Я был буквально одержим ею. Были случаи, когда я писал по двадцать часов подряд, прерываясь лишь на несколько минут. Такой творческий подъем я до этого испытывал лишь тогда, когда искал доказательства наиболее значительных (на мой взгляд) теорем. Ощущение было такое, будто долго сдерживавшаяся лавина мыслей вдруг прорвала плотину и ринулась неудержимым потоком на бумагу. Зато внешние условия, в которых я писал книгу, были такими, что в истории литературы трудно найти писателя, который писал бы сочинение такого масштаба в условиях еще худших.

В моем окружении еще до этого возникли предположения, что я должен был, как говорится, «выкинуть какой-нибудь номер» — совершить что-нибудь в духе бунтарских настроений тех лет. И я уже тогда находился в поле пристального внимания КГБ. Вокруг меня крутилось множество осведомителей КГБ. Узнать их не представляло никакого труда. Мы их узнавали даже по звонку в дверь и предвидели их появление. Когда мы оказались на Западе, нам не раз задавали вопрос, как мы определяем, кто из наших соотечественников является агентом КГБ. Мы отвечали, что для нас узнать агента КГБ так же легко, как западным людям узнать японца или китайца в массе европейцев. У нас выработался многолетний опыт на этот счет. Мы узнаем их по интонациям голоса, по взглядам, по тому, как и что они говорят. Советские власти уже имели достаточно много хлопот с диссидентами и непокорными деятелями культуры. Они хотели остановить процесс бунта и предотвратить новые случаи, которые могли бы подогреть его. А мой характер, мои принципы и способности были хорошо известны в кругах «аппаратчиков», обслуживавших представителей высшей власти. Потому внимание ко мне со стороны тех, кто хотел предотвратить мое «падение», было усиленным. Я его чувствовал во множестве мелочей, а также более серьезных дел. В это время, как проговорился один из знакомых из аппарата ЦК, было принято решение прекратить публикацию моих научных работ и ссылки на них. Эта профилактическая мера властей совпала с затаенной мечтой моих коллег. Да она и была принята по их инициативе — в доносах с их стороны по поводу моей «внутренней эмиграции» и возможной «внешней эмиграции» в случае, если я буду выпущен на Запад, не было недостатка.

Избрание в Академию наук Финляндии меня обрадовало как дар судьбы. Но и оно вызвало раздражение у властей. Власти и коллеги тщательно следили за тем, чтобы мне не перепал кусочек жизненных благ, не положенных мне согласно неписаным законам коммунальности. Появление у меня бывшего президента Академии наук Финляндии фон Вригта, журналистов из Финляндии и Швеции, взявших интервью по поводу моего избрания, еще более усилило атмосферу настороженности вокруг меня.

Я начал было читать отрывки из «Высот» Э. Неизвестному. Но он в пьяном виде разболтал о том, что я писал, причем в присутствии офицера КГБ, какие постоянно бывали в его мастерской. После этого надзор за мною со стороны КГБ усилился и стал регулярным. За мною повсюду следовали агенты КГБ, даже в общественный туалет. Нашу квартиру стали обыскивать в наше отсутствие. Я понял, что мое спасение — скорость. Я должен был опередить меры властей, которые могли бы помешать появлению книги. Я лихорадочно писал. Ольга перепечатывала рукопись на машинке на папиросной бумаге, причем очень плотно и часто на обеих сторонах страницы. Наши знакомые переправляли сделанное кусками во Францию, так что я даже не имел возможности делать редакторские исправления.

Летом 1974 года мы снимали дачу под Москвой. Хозяин дачи — бывший секретарь одного из районных комитетов партии Москвы. Этот человек послужил прототипом одного из персонажей книги «В преддверии рая». У нас бывало множество людей, и он подслушивал все наши разговоры. Он по своей инициативе стал собирать обрывки моих рукописей, которые я выбрасывал в бочку с мусором, и отвозил их в Москву. Заметив это, я пошел на такой трюк. Я стал прятать мои логические рукописи, разбрасывать по окрестности обрывки черновиков моих логических работ, которые я готовил к изданию за границей, — я не прекращал занятий логикой, хотя и уделял им много меньше времени. Хозяин дачи аккуратно собирал эти обрывки, а в это время страницы «Зияющих высот» открыто лежали на столе около пишущей машинки Ольги. Их он не трогал — он, очевидно, думал, что в том, что не прячется, нет секретов.

Неподалеку от дачи, где мы жили летом, находилась одна из многочисленных дач КГБ. Она была обнесена высоким забором, по верху которого была натянута колючая проволока, а внизу бегали сторожевые собаки.

Был виден особняк и мачта радиостанции. Что это была дача КГБ, об этом знали все в поселке. Так на этой даче поселили целую группу людей, которые следили за каждым нашим шагом и за теми, кто нас навещал. И все же за это лето я написал основную часть «Зияющих высот» и сумел переслать ее во Францию. Переправкой занимались друзья Ольги, и в том числе Кристина Местр, француженка, работавшая в Советском Союзе и часто бывавшая у нас. Главное, как я уже говорил, надо было написать книгу как можно быстрее.

Эти условия в значительной мере определили форму книги. Полной уверенности в том, что я смогу написать большую книгу, у меня не было. Процесс писания мог быть прерван в любую минуту. Поэтому я писал каждый кусок книги так, как будто он был последним. Потому книга и получилась как сборник из нескольких самостоятельных книг, а каждая из этих книг — как сборник многих самостоятельных коротких произведений. Единство сочинению придавало единство идей и персонажей. Сюжет в обычном смысле слова играл роль весьма второстепенную. И книга могла быть как угодно большой или маленькой.

Все это я делал, одновременно занимаясь логикой и моими семейными и служебными делами. В это время под моим руководством работала целая группа аспирантов из ГДР, что отнимало много времени. Мои книги и статьи издавались в ГДР, Польше, Венгрии. Некоторые мои ученики еще работали по инерции со мною. Готовились сборники с их участием. Я совместно с X. Весселем готовил большую книгу по логике в качестве учебника в ГДР, включив в нее многие мои результаты. Так что мне приходилось иногда делать перерывы в работе над «Зияющими высотами».

К концу 1974 года я написал, как мне казалось, достаточно много для книги. В начале 1975 года представилась удобная возможность переслать во Францию новый текст, и я буквально за несколько дней написал последний раздел книги. Книга была закончена в том смысле, что находилась на Западе, в недосягаемости для КГБ. Я уничтожил все черновики, что было с моей стороны глупо, и я потом из-за этого имел несколько месяцев неприятных переживаний. Но вместе с тем спрятать их так, чтобы до них не добрался КГБ, было негде. Главное — книга была написана и находилась, как я тогда думал, в безопасности на Западе. К счастью, я не знал, какие мытарства ей предстояло испытать в этой «безопасности». Если бы я знал заранее ситуацию с книгой на Западе, то, может быть, я не стал бы вообще писать такую книгу, а написал бы что-то другое, допустим — научный трактат или социологический памфлет.

Социологический роман[править]

Решив начать писать мою, «зиновьевскую», книгу, я некоторое время колебался относительно ее формы: что писать — роман, научный трактат или научно-критический памфлет? Я уже имел опыт с логикой и понимал, что рассчитывать на признание моих социологических идей и моей теории коммунизма в огромной массе западных социологов, советологов, политологов и т. п. я не мог. Потому я решил отдаться во власть моей натуры, моего стиля думанья и речи и писать так, как напишется, т. е. смесь фрагментов науки, социологических памфлетов, чисто литературных сочинений. Так что не столько я сам выбрал литературную форму моего сочинения, сколько она сама выбрала меня. Я просто вообразил себя читающим очень длинную публичную лекцию или ведущим длинный застольный разговор со своими друзьями. И у меня книга стала писаться как бы сама собой, без всяких затруднений в смысле оформления мыслей и образов. Пригодился старый опыт в сочинении стихов, в выдумывании шуток, в обработке реальных историй и в балагурстве.

Но дело не только в этом. Я все-таки с самого начала ведал, что творил. Я сознательно писал роман, но роман особого рода — социологический. Отношение социологического романа к социологии как науке похоже на отношение исторического романа к науке истории или психологического романа к науке психологии. Но в моем случае дело обстояло не так, будто независимо от меня уже существовала социологическая наука и от меня лишь зависело использовать ее результаты в моем романе. Социологическую теорию, используемую в моем романе, я разработал сам, и для меня речь шла о том, чтобы изложить идеи моей теории в особой литературной форме. Я решил сделать сами законы бытия активными персонажами книги, показать, как они чувствуют себя в нашем обществе, чем занимаются, как общаются между собой. Но показать их не теми мистическими, то благородными, то жестокими, то добрыми, то страшными, но всегда великими феноменами бытия, какими их изображает официальная идеология и жалкая социологическая, с позволения сказать, наука, а обычными грязными ничтожествами, какими они и являются на самом деле.

Но раз я избрал в качестве героев своей книги сами законы человеческой жизни, для описания, естественно, потребовался особый стиль языка и мышления, которыми я овладел вполне профессионально, — научный стиль образного мышления. Многочисленные критики, писавшие о моей книге, стремились увидеть в ней то, что было похоже на книги других авторов, и не заметили в ней главного — того, что отличает меня от них, а именно то, что я ввел в литературу особый научный стиль образного мышления. Меня сравнивали со многими великими писателями прошлого, а по сути дела я был не вторым Свифтом, Рабле, Франсом, Щедриным и т. п., а первым Зиновьевым.

После выхода в свет «Зияющих высот» меня спрашивали, к какой литературной традиции я отношу себя сам. И я обычно отвечал: ни к какой. Этот ответ имел известное оправдание. Для писателя важно бывает иногда отстоять свою оригинальность.

А я, ко всему прочему, на самом деле пришел в литературу уже зрелым человеком, пришел извне литературы, имея за плечами несколько десятков лет научной работы в области философии, логики и социологии. Теперь же, глядя на свое творчество отдаленно и как бы со стороны, я с очень большими оговорками отнес бы себя к тому направлению в русской литературе, которое некоторые литературоведы называют социологическим реализмом. Наиболее яркими представителями этого направления считают Салтыкова-Щедрина и Чехова. Но я вижу черты этого направления у всех крупных писателей дореволюционной России, начиная с Лермонтова. Суть этого направления заключается в его ориентации на объективные социальные отношения между людьми и на обусловленность всех прочих важных явлений человеческой жизни этими отношениями, а также изображение самих людей как своего рода функций в системе этих отношений.

Думаю также, что я довел это направление в литературе до логического конца, придав ему вид сознательной литературно-логической концепции и связав его с научной критикой общества.

Основная задача литературы социологического реализма не развлекать читателя, а побуждать его задумываться над важными жизненными проблемами. Это литература для работы мысли. Именно для работы. Причем, чтобы понимать ее и получать от нее эстетическое удовольствие, нужно иметь привычку и навыки в ней, нужно прилагать усилия, чтобы читать и понимать ее. Иногда нужно перечитывать много раз, чтобы понять заложенные в ней мысли и ощутить интеллектуальную красоту. Здесь нужно обладать эстетическим чувством особого рода, способностью не просто понимать, а замечать эстетический аспект абстрактных идей.

В моем случае речь шла не просто о продолжении традиций социологического реализма русской литературы, а о создании целого романа как романа социологического. Такой роман в моем понимании есть не просто роман, в котором затрагиваются социальные проблемы, т. е. не просто социальный роман. Социальными романами являются такие романы, например, как «Война и мир» и «Анна Каренина» Льва Толстого, «Преступление и наказание» и «Братья Карамазовы» Достоевского и многие другие. Социологический роман должен исходить из научного социологического исследования общества и лишь использовать некоторые литературные средства для выражения результатов исследования.

Когда я начал писать свою книгу, в мире уже были широко известны книги Солженицына и других авторов, разоблачавших ужасы сталинского периода. Это ставило меня в затруднительное положение, так как эти книги стали сенсацией и приковали к себе внимание читателей. Писать очередную разоблачительную книгу было бессмысленно. Но в этом был свой плюс: я мог целиком и полностью сосредоточиться на описании вполне нормального, здорового, развитого коммунистического общества, каким советское общество стало в брежневские годы. Моим объектом стали не крайности, а именно норма жизни масс людей в самом фундаменте общества. Так что социологический роман тут был наиболее адекватной формой.

Вымысел и реальность[править]

Местом действия в моем романе я избрал воображаемый город-государство, назвав его Ибанском. В русском языке это изобретенное мною слово, как и название романа, имеет издевательский смысл, не переводимый на другие языки. Но главное тут не в словесном каламбуре.

Некоторые рецензенты и читатели считают, что я выдумал Ибанск из неких соображений самозащиты (чтобы не говорить открыто о Советском Союзе, поскольку это было бы опасно). Это неправда. Ибанск — это литературный прием, причем, как мне кажется, не ослабляющий, а усиливающий критический эффект.

И никакой защиты он не давал. Я выдумал его прежде всего как средство представить результаты своих исследований советского общества в качестве результатов, имеющих силу в той или иной мере для любого достаточно большого и развитого современного человеческого коллектива.

Вымысел стал просто необходимым элементом литературной формы для выражения результатов научного исследования. Почему? Да хотя бы потому, что само научное исследование в этом случае невозможно без абстрактных моделей, без гипотетических примеров, без пояснений на воображаемых ситуациях. Но если в науке это суть формы и средства научной абстракции, то в литературе такого рода, о которой я говорю, они приобретают свойства художественного вымысла, становятся изобразительными средствами. Так что все конкретные (с точки зрения традиционной литературы) ситуации в моих книгах было бы ошибочно рассматривать просто как запись виденного и слышанного мною. Конечно, я присматривался и прислушивался к происходящему. Но я видел и слышал нечто такое, что само по себе не могло еще стать фактами литературы. Все упомянутые ситуации я на самом деле выдумал. Я выдумывал даже тогда, когда как будто бы были аналоги в жизни. Я лишь опирался психологически на эти аналоги, да и то лишь иногда, а в языковом отношении заново изобретал даже факты прошлого. Оперируя методами науки, я буквально высчитывал логически мыслимые ситуации и типы людей. И порой я сам лишь постфактум обнаруживал совпадение своих вымыслов с историческими фактами и конкретными людьми.

Когда я писал «Зияющие высоты», перед моими глазами разворачивался реальный процесс жизни советского общества. Многие делали карьеру и добивались жизненного успеха. Другие, наоборот, вступали в конфликт с обществом, терпели неудачи, становились отщепенцами. Они служили прототипами для моих персонажей не непосредственно, а как представители характерных явлений и тенденций общества. Значительная часть моих персонажей отражала целое поколение карьеристов в различных сферах жизни общества, в те годы находившихся еще на низших и средних ступенях власти, но уже уверенно двигавшихся к ее вершинам. Сейчас эти люди составили инициативное ядро горбачевского руководства, вошли в личное окружение Горбачева. Уже в те годы было ясно, что они добьются успеха.

Однако важнее здесь не то, что кто-то дал мне материал для литературы, а обобщенность и характерность персонажей. Верно, что Сталин, Хрущев, Брежнев, Солженицын, Галич, Неизвестный, Евтушенко и др. послужили прообразами для Хозяина, Хряка, Заибана, Правдеца, Певца, Мазилы, Распашонки. Но не более того. Даже Мазила не есть Эрнст Неизвестный, хотя факты его жизни я часто использовал в книге. Вообще мысли всех персонажей книги — это мои собственные мысли, лишь розданные разным персонажам, а не подслушанные у других.

Очень многое из моей биографии и из моей социологической теории я приписал таким персонажам книги, как Шизофреник, Болтун, Учитель, Крикун, Клеветник. Но никто из них не есть я. И никто из них не есть выразитель авторской позиции, вернее, все они совместно с прочими персонажами выражают мое миропонимание.

Синтетическая литература[править]

Начав писать «Зияющие высоты», я решил использовать все доступные мне литературные средства именно как средства, а не как самоцель, — поэзию, прозу, анекдоты, шутки, теоретические рассуждения, публицистику, очерк, пьесу, исторические экскурсы, социологию, сатиру, трагедию, короче говоря, все, подчинив все это единой цели — цели изображения реального коммунистического общества как сложного и многостороннего социального явления. У меня к тому времени выработался свой взгляд на литературу и на ее средства. Особенно это касалось поэзии. Подавляющее большинство писателей, в особенности поэтов, встретили мои поэтические произведения весьма враждебно, но нашлись и поклонники. Я знаю, почему писатели отнеслись к моей поэзии враждебно. Я знаю цену тому, что сделал я, и тому, что в этом отношении сделали они. Может быть, когда-нибудь найдется человек со вкусом, который произведет нужный анализ и сравнение и выскажет свои суждения. Но пока все критики обошли молчанием этот аспект моего творчества. Я здесь упомяну лишь о двух его чертах.

Я использовал поэзию в комбинации с прозой в таких масштабах, в каких, как мне кажется, еще не делал никто. Думаю, что и качество ее само по себе, если рассматривать ее как особый жанр социологической поэзии, вполне соответствует уровню моей прозы. Уже при написании «Зияющих высот» я решил создавать большие литературные произведения в поэтической форме. Таким образом я реставрировал «Балладу о неудавшемся летчике», которая по условиям пересылки рукописей не попала в «Зияющие высоты» и вошла потом в мой литературный архив («В преддверии рая»). В этой «Балладе» я умышленно отказался от всякого рода «технических» поэтических тонкостей и изощрённостей, сделав главный упор на содержание, на содержательные образы, на содержательные (интеллектуальные) средства вообще. Живя в эмиграции, я продолжал эту линию своего творчества, насыщая стихами свои романы и сочиняя самостоятельные поэтические произведения. Так появился роман в стихах «Мой дом — моя чужбина» и поэма «Евангелие для Ивана». В обоих я следовал тем же принципам использования содержательных средств поэзии. Я уверен в том, что, если бы мои поэтические произведения имели возможность свободно и широко распространяться в России, успех им был бы обеспечен. Разумеется, не в среде профессиональных поэтов и писателей. Хотя тут было одно исключение. Александр Галич, прочитав «Зияющие высоты», сказал, что он подписался бы под каждым моим стихотворением. Это мнение одного из моих любимых поэтов для меня было чрезвычайно ценно. Очень высоко оценил мои стихи Карл Кантор, являющийся, на мой взгляд, самым тонким знатоком поэзии из всех, кого я знал.

«Спокойная» пауза[править]

1975 год и начало 1976-го были относительно спокойными. В ГДР и в ФРГ вышла моя совместная книга с X. Весселем. В ней излагалась моя концепция логики, X. Вессель сделал перевод на немецкий и несколько дополнений и комментариев. Меня даже выпустили по его приглашению в Восточный Берлин на две недели. Я написал большую работу по логике, в которой изложил мою теорию кванторов (логику предикатов). Она должна была войти в сборник статей по логике советских авторов, подготовленный для публикации в США. После 1976 года статью из сборника изъяли, и ее напечатали лишь в 1983 году. В это же время я переработал для издания на немецком и английском языке мою книгу «Логическая физика». На немецком языке она вышла в ГДР в 1975 году, а на английском — лишь в 1983 году. Западные логики поступали в отношении моих логических исследований в удивительном согласии с тем, как это требовалось советским властям и их помощникам — моим бывшим коллегам.

Лишь несколько лет спустя один мой хорошо осведомленный знакомый рассказал мне об одном обстоятельстве, благодаря которому меня на короткое время вроде бы оставили в покое. Дело в том, что какие-то части моей рукописи все-таки попали в руки КГБ. В таких случаях тексты передаются на экспертизу особым лицам, сотрудничающим с КГБ и работающим в соответствующих сферах науки и культуры. Мои рукописи рецензировали для КГБ какой-то писатель и какой-то социолог. Недавно мне сообщили, что этим экспертом-социологом был Ю. Замошкин, послуживший одним из прототипов для персонажа «Зияющих высот», по имени Социолог. Согласно заключению этих экспертов, мое сочинение не имело никакой научной и литературной ценности и что в случае публикации на Западе (а это, по их мнению, было маловероятно) книга не будет иметь никакого успеха. Очевидно, это успокоило лиц, ответственных за профилактические меры в отношении меня. В отношении меня решили сделать некоторые «послабления». Меня даже наградили медалью в числе немногих сотрудников института в связи с юбилеем Академии наук, как я об этом писал выше.

Мои тайные рецензенты были близки к истине в одном: шансов напечатать книгу на Западе у меня было ничтожно мало. Потом наши друзья, предпринимавшие попытки издать книгу, рассказывали, что все русскоязычные издательства отказались издавать ее, включая издательство «ИМКА-Пресс», контролировавшееся А. Солженицыным. Последнее в особенности: заболевший «комплексом Бога» Солженицын не мог допустить появления другого писателя, который мог бы составить ему конкуренцию.

Пропавшие части, исправления и дополнения[править]

В 1975 году обнаружилась пропажа двух частей книги. Одна из них называлась «Сказка о Московии», а другая — «Исповедь Отщепенца». Человек, который должен был переправить их на Запад, клялся, что он их передал там своему знакомому с просьбой переслать моим друзьям. Но те рукописи не получили. Я предполагаю, что этот человек либо передал рукописи в КГБ, либо уничтожил их из страха быть схваченным с ними. Я решил восстановить их в виде самостоятельных книг. В результате в 1975 — 1976 годы я, восстанавливая первую из упомянутых потерянных частей, написал книгу «Светлое будущее», а восстанавливая вторую — книгу «Записки ночного сторожа».

Кризисные месяцы[править]

Весенние и летние месяцы 1976 года были для меня и моей семьи чрезвычайно тяжелыми. Эмигрировавший на Запад Э. Неизвестный стал проявлять странный интерес к моей книге вопреки моим категорическим протестам. Он звонил мне по телефону и говорил о книге, зная, что телефонные разговоры с заграницей прослушивались. Прислал открытое письмо (открытку) одному из моих знакомых живший в Лондоне Ж. Медведев, в котором писал о моей книге, — с ним каким-то образом вступили в контакт мои друзья, предпринимавшие попытки напечатать книгу. К счастью, он высказался о книге в своей открытке очень плохо. Но и без этого ситуация стала для нас ухудшаться. Очевидно, о книге ходили слухи на Западе, и это становилось известным в КГБ. Потом вдруг всякие сведения о судьбе книги прекратились. У меня создалось впечатление, что рукопись куда-то исчезла.

На время моего летнего отпуска мы сняли комнату в дачном месте под Киевом. Ольга с дочерью уехала туда. Я с матерью Ольги, которая жила с нами, остался в Москве. Я проходил оформление для поездки в Финляндию на симпозиум по логике. Советская делегация на симпозиум должна была состоять из 20 человек или более. Хотя «Зияющие высоты» уже были написаны, у меня еще не было намерения пойти на открытый разрыв с моим обществом. Судьба книги мне была неизвестна. На то, чтобы радикально перестроить свою жизнь за ее счет, я не рассчитывал. Эмигрировать я не хотел ни в коем случае. Я знал, что и на Западе я в логике окажусь в таком же положении, как и в Советском Союзе, а то еще того хуже. Но вместе с тем у меня на душе наболело настолько, что я уже не мог дальше терпеть. Вопрос о разрешении на поездку в Финляндию стал для меня принципиальным. Если уж меня, члена Академии наук Финляндии, не выпустят на сей раз, то стерпеть это было бы с моей стороны просто безнравственно. Буквально накануне отлета делегации мне сообщили, что мне в разрешении отказано. Я послал Ольге телеграмму об отказе и о моем решении заявить по этому поводу публичный протест. Она ответила телеграммой же, что мое решение одобряет.

Я встретился с западными журналистами — это были корреспондент «Ле Монд» Жак Амальрик, шведская журналистка Диса Хосту и ряд других журналистов, имена которых я забыл. Мое заявление было опубликовано в западных газетах и передано по радио. Решающий шаг в моей жизни был сделан.

На другой день я пришел в институт с намерением отдать партийный билет секретарю партбюро И. Герасимову, но он взять билет отказался. Надо отдать ему должное, он вообще считал, что я со своими выходками являюсь гораздо более честным советским человеком и коммунистом, чем те, кто меня вынудил на такие выходки. Он настаивал на том, чтобы я начал борьбу против этих людей. Но я от этого отказался, аргументируя свой отказ бесперспективностью официальной борьбы. Я сказал, что именно мой печальный опыт, может быть, заставит кое-кого задуматься над положением в стране. Партийный билет я оставил техническому секретарю.

В тот же день мне начали названивать мои бывшие друзья. Они заявили мне, что порывают со мною всякие отношения. Поразительно то, что всем им моя ситуация с приглашением на международные профессиональные встречи и с запретами властей на выезд в западные страны была хорошо известна. Все они возмущались тем, что меня не выпускали. Но достаточно было мне заявить публичный протест по этому поводу, как все они отреклись от нашей многолетней дружбы и осудили меня. Между прочим, если бы даже не было «Зияющих высот», я за одно только это мое публичное заявление был бы подвергнут остракизму.

Я взял очередной отпуск. Мне его охотно дали, так как это отвечало желанию властей удалить меня из Москвы подальше от западных журналистов. Не задерживаясь ни дня в Москве, я уехал в Киев, где меня ждали Ольга и Полина. Ольга уже слышала о моем заявлении по радио — соседи по даче слушали передачи западных радиостанций.

Буквально через день после того, как я оказался под Киевом, в доме, где мы снимали комнату, поселился человек, приехавший с женой и двумя собаками на своей машине из Москвы.

Он представился как Н.А., работник Министерства иностранных дел. Но для нас было ясно, кто он такой. Одно то, что он поселился в комнате хозяйки дома, а хозяйку на это время куда-то выселили, говорило о его функциях. Скоро Ольга опознала его. Когда она училась на курсах машинописи и стенографии в Министерстве иностранных дел, был устроен вечер встречи девушек их курсов с курсантами военного института иностранных языков, и курсантов представлял Н.А., бывший тогда полковником. Все время под Киевом мы жили под надзором этого Н.А.

В конце августа мы вернулись в Москву. Относительно книги все еще не было никаких известий. В Институте философии создали специальную комиссию по моему делу. В нее вошли Т.И. Ойзерман (сейчас академик), В. Семенов (тогда редактор журнала «Вопросы философии») и Э. Ильенков. Последний через несколько лет покончил жизнь самоубийством. Как мне говорили, его незавидная роль в моем деле была одной из причин самоубийства.

Комиссия настаивала на том, чтобы я объявил сообщения западной прессы и радио вымыслом, обещая оставить на работе и ограничиться строгим выговором по партийной линии. Я отклонил это предложение. Тогда меня срочно уволили с работы. Было это сделано с нарушением всех законов. Меня на работе восстановили, но лишь затем, чтобы уволить «законным порядком».

Как я уже упоминал выше, еще до выхода в свет книги многие мои старые друзья порвали со мной отношения только из-за того, что мой голос протеста прозвучал по западному радио. Знакомые и сослуживцы перестали здороваться при встрече. Рядовые советские люди по доброй воле выражали свое отношение к моему бунту. Меня уволили из университета. Повсюду изъяли из печати мои статьи. Исключили из философского общества, членом которого, кстати, я не был.

Наконец 26 августа западные радиостанции объявили о выходе в свет в Швейцарии в издательстве «Век человека» книги «Зияющие высоты». По радио о ней рассказал писатель Владимир Максимов, живший в Париже. Хотя я уже почувствовал, какая расправа ожидала меня за это, я успокоился. Совесть моя была чиста.

С души свалился камень, тяготивший меня долгие годы. Мой бунт состоялся. Я привел мое внешнее положение в соответствие с моим внутренним состоянием.

Остракизм[править]

В моем случае, как в лабораторно чистом эксперименте, можно наблюдать процесс выталкивания человека в отщепенцы и поведение всех подразделений общества в такой экстремальной ситуации. Наиболее интересным здесь является поведение массы обычных людей, не занятых в системе власти и в карательных органах, но связанных с отщепенцем деловыми или дружескими отношениями.

Общее мнение коллектива Института философии, в котором я проработал двадцать два года, считался одним из лучших работников, был уважаем и даже любим, одна моя старая приятельница выразила одним словом: «Проглядели!» Проглядели — это значит не распознали еще до того, как взорвалась моя книжная бомба. Действительно проглядели, но не в смысле не распознали мою натуру, а в том смысле, что не сумели помешать проявиться ей с таким «шумом». В моем окружении все и всегда знали, что я такое был. Меня уважали и любили именно в таких моих качествах, которые потом стали предметом осуждения. Знали и принимали меры к тому, чтобы мои качества были локализованы рамками интимной жизни коллектива. Если бы я не приобрел известность на Западе как логик, если бы мои статьи и книги не переводились, если бы у меня не было преуспевавших учеников, я так и остался бы для всех хорошим человеком. Иногда обо мне говорили бы: талант, а вот пропадает ни за что. И именно за это любили бы. Стоило мне начать выделяться из общей массы, как немедленно началось постепенное отторжение меня от коллектива. Но и это еще было терпимо. Профессиональная известность — слишком узкая известность, чтобы ее пугаться. Тем более были приняты меры ограничить ее. И я мог бы продолжать жить, время от времени добиваясь успехов, наград, уважения. Лишь бы это не выходило за рамки, определенные мне властями и коллективом. Пойдя на публичный скандал, я нарушил тем самым неписаный закон коммунальности, который мои литературные персонажи выражали словами: «Мы все ничтожества», «Будь как все», «Не высовывайся».

Но самым большим моим преступлением с точки зрения моего окружения было даже не то, что я напечатал книгу на Западе, это была не первая моя книга, напечатанная на Западе. Самым моим большим преступлением было то, что это была книга о моем окружении, книга правдивая, причем книга, имевшая раздраживший многих успех. Если бы книга была написана плохо, если бы она была действительно клеветой на советскую реальность и мое окружение, на меня не обрушились бы с такой силой, как это произошло. Меня бы наказали, но не очень сильно. Многие мои старые друзья и знакомые сохранили бы со мной приличные отношения и даже похваливали бы за книгу. Хвалили бы именно потому, что знали бы, что хвалить не за что. В Москве очень скоро появились многочисленные копии книги и стали с поразительной быстротой распространяться. В определенных кругах москвичей книга стала сенсацией. И это усугубило реакцию моего окружения на мой поступок.

Меня в конце концов уволили с работы, лишили всех ученых степеней и званий, лишили наград. Мои работы были объявлены лишенными научного значения. Сделали это те же люди, которые до этого присуждали им премии и выдвигали на Государственную премию, рекомендовали к печати и к изданию на иностранных языках. Мои бывшие ученики стали публиковать мои идеи и результаты как свои собственные и, разумеется, без ссылок на меня.

Мою единственную ученицу, не порвавшую дружеских отношений с нашей семьей — Анастасию Федину, — уволили с работы и вообще выбросили из логики, хотя она была гораздо способнее большинства советских логиков. Меня начали дискредитировать и всячески порочить люди, знавшие меня десятки лет и дружившие со мною. Чтобы оправдать свое поведение, мою книгу объявили доносом на творческую и либеральную интеллигенцию. И это делали люди, прекрасно устраивавшиеся в жизни и делавшие успешную карьеру. Интересно, что западные лотки и философы не прояви ли в отношении меня никакой профессиональной солидарности. Скорее наоборот, они проявили солидарность с моими преследователями. Польский философ А. Шафф, ранее восторгавшийся моими работами и способствовавший их изданию в Польше, отклонил мою кандидатуру в Международный институт философии, предложив вместо меня П. Федосеева. А известный историк логики Бохенский, считавший меня одним из трех крупнейших логиков в мире, осудил тот факт, что я опубликовал «Зияющие высоты». Мои логические работы перестали рецензироваться и упоминаться в издававшемся им журнале.

В помещении, где раньше находился опорный пункт милиции, установили пункт постоянного наблюдения за мною. У дома постоянно стали дежурить агенты КГБ. Иногда дежурили целые группы на машинах. Они фотографировали всех, посещавших нас, иногда снимали киноаппаратами. Меня стали регулярно вызывать в милицию как тунеядца, угрожая выслать из Москвы куда-нибудь в Сибирь. Предложили работу рядовым программистом в Омске. Куда бы мы ни шли, нас повсюду сопровождали агенты КГБ. В одиночку выходить было небезопасно. Случаи избиения диссидентов и даже убийства некими «хулиганами» уже имели место в Москве. В первую же неделю после выхода «Зияющих высот» мы почувствовали опасность прогулок в одиночку. Однажды я выбежал позвонить из автомата какому-то западному журналисту — домашний телефон прослушивался. Когда я возвращался домой, ко мне на лестничной площадке пристал «пьяный» — огромного роста парень, изображавший пьяного. Хотя я был довольно крепок физически и умел драться, справиться с таким верзилой я не мог. Ольга услыхала возню на площадке, выбежала, пыталась оттащить «пьяного» от меня, но и ее сил было мало. Тогда она сбегала на кухню, схватила металлический пестик (довольно тяжелый) и ударила им по плечу «пьяного». И вовремя: он начал душить меня. «Пьяный» от Ольгиного удара сразу «протрезвел», рука у него повисла, обессиленная, он оставил меня и, спускаясь по лестнице, все время оборачивался и произносил вполне трезвые угрозы.

Мои коллеги и сослуживцы потребовали предать меня суду. Позднее один мой знакомый, имевший связи в аппарате ЦК и в КГБ, рассказал при «случайной» встрече о реакции на мою книгу Суслова. По его словам, Суслов якобы сказал: «Мы возились лишь с диссидентами, а главную сволочь проглядели». По его же словам, Суслов якобы настаивал на том, чтобы меня осудили самым суровым образом, а Ю. Андропов, бывший тогда главою КГБ, якобы предлагал выпустить меня на Запад работать в каком-нибудь университете. Не берусь судить о том, насколько все это соответствовало истине. Но и из других источников мне стало известно о таком распределении мнений «вверху». Я склонен поверить в эту информацию. На собрании в Институте философии, на котором единогласно меня подвергли публичному осуждению, мои коллеги и среди них мои бывшие многолетние друзья требовали предать меня суду. А присутствовавший на собрании под каким-то видом представитель КГБ сказал им, что это не их дело. Я не хочу обелять КГБ. Я хочу сказать, что на Западе, да и многие в Советском Союзе думают, будто все зло исходит из КГБ. В этой легенде заинтересованы и сотрудники аппарата ЦК КПСС: они хотят выглядеть чистыми. На самом деле КГБ есть лишь исполнительный орган ЦК КПСС. За все то, что кажется мрачными делами, ответствен прежде всего ЦК.

Почему, спрашивается, в Советском Союзе не нашлось ни одного ученого и ни одного писателя, которые открыто выступили бы в мою защиту? Почему мои ученики и соратники в логике, которым ничто не угрожало со стороны властей, поспешили предать меня и «отмежеваться» от меня? Этот вопрос еще более серьезный, чем вопрос об отношении КГБ и ЦК КПСС. Это вопрос о реальной социальной структуре населения коммунистической страны. Я на эту тему уже писал выше. Здесь хочу остановиться на ней еще раз специально.

Ученые и писатели[править]

На Западе была распространена легенда, будто многочисленные талантливые и моральные деятели советской культуры стремятся творить во имя истины и красоты, но злодейское руководство мешало им делать это благородное дело. Эту легенду поддерживали сами представители советской интеллигенции. Она удобна для них — дает оправдание их поведению и возможность выглядеть жертвой в глазах Запада, да и в своих собственных. Но эта легенда не имеет ничего общего с советской реальностью. В среде советской интеллигенции появляются и настоящие жертвы, но как редкое исключение. И многие представители интеллигенции в чем-то страдают, но эти страдания суть неизбежная плата за совсем не жертвенное положение и роль интеллигенции в обществе. В этом смысле и работники аппарата власти являются жертвами своей собственной системы власти. В этом смысле даже короли были жертвами своей роли королей.

В коммунистическом обществе сохраняются и разрастаются профессии ученых и писателей. Но наличие таких категорий граждан не характеризует социальную структуру советского общества по существу, как и наличие рабочих и крестьян. Тот факт, что человек является ученым или писателем, еще не определяет сам по себе его социальное положение и поведение. Возьмите любое научное учреждение коммунистической страны, проанализируйте его социальную структуру и положение людей в ней, и вы увидите, что поведение людей определяется принципами, ничего общего не имеющими с принципами морали и некоей профессиональной солидарности. В число ученых включаются бесчисленные чиновники различных уровней, сделавшие карьеру за счет науки, но мало что давшие ей. В ученые включаются и научные работники опять-таки различных рангов, которые делают карьеру в качестве рядовых сотрудников и руководителей групп. Включаются в ученые и всякого рода ассистенты, лаборанты, технические помощники. Так что словом «ученые» называют представителей различных социальных категорий, подобно тому как словом «военные» называют и рядовых солдат, и высших генералов, и маршалов. Научные карьеры делаются по законам социальным (коммунальным), а не по законам «чистой науки», какой на самом деле нет. Для отдельных людей делаются исключения из каких-то соображений (например, создать видимость «научности» всей далеко не научной системы, соображения престижности советской науки, покровительство властей), но они не меняют социальной организации научных учреждений.

Я мог бы выбиться на высший уровень за счет науки. Но для этого я должен был бы вступить в компромисс со всей социальной системой и вести себя по правилам поведения карьеристов в системе науки. Я имел бы тогда покровительство «сверху».

У меня появились бы десятки поклонников и подхалимов, которые повсюду превозносили бы меня. Я получал бы официальные награды и другие знаки официального признания. Стали бы говорить о советской школе в логике. И кстати сказать, и на Западе ко мне стали бы относиться с таким же почтением — законы массовых явлений одинаковы как для Советского Союза, так и для Запада. Но я отказался пойти на компромисс, лишился защиты от моих коллег со стороны властей. Последние отдали меня на съедение самим ученым, и те сделали свое дело, соответствующее их социальной природе. Отмечу также кстати, что во всех случаях, когда мне отказывали в разрешении поехать за границу на профессиональные встречи, когда мою кандидатуру отклоняли при выборах в Академию наук и при выдвижении на Государственные премии, всегда так или иначе имело место участие моих коллег, которые либо считались друзьями, либо по видимости покровительствовали мне. Так, например, при разборе моего дела в КГБ и в ЦК КПСС в 1967 году мне рассказали, что мою поездку на международный конгресс сорвал академик Б.М. Кедров. Ему не нравилось то, что я на Западе был известен лучше, чем он, что мои книги там издавались, что ссылок на мои работы было больше, чем на его. Он знал о моей способности производить эффект на слушателей моими выступлениями. К тому же я имел персональные приглашения, а он — нет. И он сказал в ЦК, что не ручается за меня, и меня изъяли из делегации. И такого рода случаев в моей жизни было сотни. Мои коллеги использовали мою беззащитность, чтобы помешать мне выделиться за счет чисто научных достижений. И они преуспели в этом. Моя жизненная концепция была эффективна лишь в определенных пределах, а именно — если ты не пытаешься реализовать свои способности сверх меры, допускаемой твоим всесильным окружением.

Когда я уходил в литературу, я уже имел печальный опыт в моей профессии, знал положение в литературе и не рассчитывал на то, чтобы пробиться в среде советских писателей. Я знал, что советская литература — это десятки тысяч людей, объединенных в различные организации, имеющих сложную социальную структуру и иерархию, выполняющих разнообразные функции. Талантливые писатели, действующие во имя истины и красоты, являются среди них редким исключением. Подавляющее большинство писателей и прочих деятелей литературной индустрии выбрали эту сферу жизнедеятельности исключительно из эгоистических соображений. На роль писателей здесь отбираются люди особого рода, такие, для которых советский строй жизни есть их родной строй. Они получают специальную подготовку, как быть не писателем вообще, а писателем советским. Они живут в конкретных советских условиях, а не витают в облаках, т. е. зарабатывают деньги, приобретают квартиры, дачи и машины, делают карьеру, заслуживают чины, награды, звания. Они сами образуют лестницу социальных позиций с соответствующей лестницей распределения материальных и прочих благ. Многие из них занимают официальные посты и входят в органы власти. Многим достаточно написать одну книжку, чтобы всю жизнь считаться писателем и жить безбедно. Такие писатели являются высшей властью в литературе. Они решают, что следует писать и как писать, что разрешить печатать, а что нет, кого и как награждать, кого и как наказывать. Высшая власть в советской литературе — сами советские писатели. Главный враг талантливого советского писателя — другой писатель, но посредственный. А таковых подавляющее большинство. Их роль — низвести литературный талант одиночек до уровня посредственности массы писателей. Они всеми силами стремятся утвердить в литературе господство посредственности, т. е. свое собственное господство. Партийные и государственные органы заявляют о себе лишь после того, как сами писатели не могут справиться с непокорными одиночками своими силами. Если бы советские власти предоставили самим советским писателям решать печатать мою книгу в Советском Союзе, ни один член Союза советских писателей не высказался бы за публикацию. Вот в чем суть дела! Да и сейчас, через двенадцать лет после опубликования «Зияющих высот», советские писатели ни в коем случае не допустили бы печатание моих книг в России, если бы им было предоставлено право решать. Появление моих книг в России принесло бы мне неслыханный успех, и десятки тысяч посредственностей это знают. Это изменило бы литературный статус массы писателей. Мой случай тут не является исключительным. Основным врагом публикации в Советском Союзе лучших произведений литературного взрыва брежневского периода являются сами советские писатели, составляющие часть и орудие идеологического аппарата страны.

Приступая к написанию «Зияющих высот», я никогда даже в мыслях не допускал надежды на издание книги в Советском Союзе. Я не собирался даже пускать книгу в «самиздат» — для этого она по многим причинам не годилась, и в том числе по той причине, что «самиздат» сам был советским явлением и становился массовым явлением. Моей книге в нем не было места. Не случайно же русские издательства на Западе, охотно печатавшие «самиздат», отказались печатать мою книгу. Я вообще не имел надежды на опубликование книги. То, что она появилась, я считаю чудом. И благодаря тому, что она появилась независимо от диссидентских кругов и «самиздата», она получила распространение в этих кругах, стала циркулировать нелегально в многочисленных копиях. Публикация книги кем-то, независимым от нелегальной, но все равно подверженной общим коммунальным законам среды, дало мне какую-то поддержку.

Родственники[править]

Показателем того, какие перемены произошли в советском обществе в послесталинские годы, может служить также поведение наших родственников в моей из ряда вон выходящей ситуации. Во-первых, моя жена Ольга стала соучастником в моем поведении и ближайшим помощником. Она прекрасно понимала, что мы в результате моих скандальных действий потеряем все наше материальное благополучие и что моя научная карьера оборвется. Эмигрировать на Запад она, как и я, не хотела — мы не видели там для нас никакой возможности жить так, как жили в России. Она понимала также то, что наша дочь из-за нас попадет с самого начала жизни в число изгоев общества. И все-таки принципиальное идейное и моральное отношение к положению в стране и к моему личному положению восторжествовало в ее умонастроениях. Она решила идти со мной до конца, чего бы это ни стоило.

Моя дочь Тамара за то, что отказалась порвать со мною отношения, была исключена из комсомола и уволена с работы. Потом она в течение многих лет не имела постоянной работы. Мой сын Валерий жил с семьей в г. Ульяновске. Он был офицером милиции, капитаном. Был прекрасным работником, был представлен к высокой правительственной награде, имел перспективу повышения в должности. Его предупредили, что, если он будет поддерживать со мною связи и будет встречаться со мною, его накажут по партийной линии и уволят с работы. Для человека с семьей, живущего в провинции в самых недрах русского общества, такая угроза есть угроза всей жизни. И все-таки Валерий не внял угрозе. Когда стало известно, что меня могут посадить в тюрьму или выслать на Запад, он все же приехал к нам в Москву. В результате его исключили из партии и уволили с работы. В течение ряда лет он работал простым рабочим. Одновременно учился в вечернем инженерном институте и стал инженером. Но положение инженера было все равно ниже прежнего положения офицера милиции. И никаких перспектив для карьеры не появилось.

В той или иной мере пострадали и другие мои родственники и родственники жены. Но больше всего пострадал мой брат Василий. Его поведение в моей ситуации вообще было беспрецедентным. Он был военным юристом, полковником. Служил в разных районах страны, в последнее время — в Киеве. Имел репутацию способного, смелого и неподкупного работника. Привлекался к проведению ряда важнейших операций по разоблачению преступных мафий на высоком уровне, участвовал в разоблачении мафии в Ворошиловградской области и в Азербайджане. Как человек с такой прекрасной репутацией, он был выдвинут на высокий генеральский пост в военной прокуратуре — на пост начальника отдела, курировавшего КГБ от военной прокуратуры. Получил квартиру в Москве. Должен был получить звание генерал-майора. Его дочь переехала с ним в Москву и поступила на работу. Жена осталась в Киеве готовиться к перевозу имущества в Москву. И в этот решающий момент карьеры Василия появились «Зияющие высоты». Его немедленно вызвали к начальнику политуправления армии генералу Епишеву и предложили публично осудить мое поведение. Василий сказал, что не знал о книге, еще не видал ее и не знает, что в ней написано, но что он относится ко мне с величайшим уважением, что знает меня как человека, который не способен совершить недостойный поступок. Ему дали срок несколько дней подумать. На вторую беседу с Епишевым он шел, уже прочитав книгу. Она произвела на него сильнейшее впечатление. Он только пожалел, что я не говорил ему о моей работе над такой книгой ранее, так как он дал бы мне для нее потрясающий конкретный материал из его практики. Епишеву он сказал, что гордится мною, и осуждать меня ни в коем случае не будет. Его немедленно уволили с работы, выгнали из армии и выслали из Москвы. Его дочь тоже выслали из Москвы, взяв ее прямо на работе. С Василием так расправились потому, что он, как думали «вверху», мог оказать мне поддержку, используя свое высокое положение. А в армии в те годы антибрежневские настроения были очень ощутимы.

«Простые» люди[править]

Поразительно то, что обнаружилось множество «простых» людей, одобривших мое поведение и не порвавших со мною хорошие отношения. Это люди, находившиеся на самых низших ступенях социальной иерархии в нашей среде. Могу назвать в качестве примера моих близких друзей Инну Коржеву, работавшую рядовым редактором в журнале «Вопросы философии», Веру Малкову, бывшую научно-техническим сотрудником Института философии, Клару Ким, бывшую преподавателем эстетики в одном из вузов Москвы. Таких людей, однако, было не так уж много. И они не имели абсолютно никакого влияния на поведение коллектива моего учреждения и на решения властей. За время после выхода «Зияющих высот» и до эмиграции к нам приходили рабочие, мелкие служащие, учащиеся, офицеры, пенсионеры, учителя, врачи, адвокаты, которые выражали полное одобрение моему поступку, предлагали помощь, сообщали многочисленные факты для будущих книг. Думаю, что если бы «Зияющие высоты» были опубликованы в России, то моими главными читателями стали именно «простые» люди. Хотя моя книга и была рафинированно интеллигентской «(«элитарной»), она соответствовала прежде всего менталитету этих «простых» людей, имевших на самом деле высокий образовательный уровень (высшее и по крайней мере среднее образование) и гораздо более развитые духовные интересы, чем в высших слоях общества. Впоследствии я подробнейшим образом описал этот феномен в книге «Желтый дом».

Внутренняя эмиграция[править]

Я с семьей оказался выброшенным из моей привычной среды обитания и оказался в положении внутреннего эмигранта, но не в смысле моего внутреннего (идейного, морального, психологического) состояния, а буквально был выброшен из общества, но удержан внутри страны. В нашем доме стали появляться другие люди. Мы вообще изменили сферу нашего общения. Нашей социальной средой теперь стали диссиденты и люди, вообще настроенные критически или неинтегрировавшиеся в слой преуспевающих карьеристов. С нами не порвали отношений наши родственники, что было новым явлением в реакции советских людей на «врагов», и лишь немногие из прежних друзей, в частности упоминавшиеся выше В. Марахотин, Г. Яковлев, А. Федина, К. Кантор, Ю. Левада.

Отношение к нам других людей чрезвычайно интересно с точки зрения состояния советского общества тех лет. Мои бывшие друзья, с некоторыми из которых я дружил по нескольку десятков лет (с некоторыми — еще с довоенных лет), перебегали на другую сторону улицы при виде меня или моей жены. Некоторые заявили, что книгу не читали и читать не намерены. Их раздражало то, что такую книгу написал именно я, а не они. Один из них, как мне сообщили, разбил радиоприемник у знакомых, когда началась передача обо мне какой-то западной радиостанции. Зато многие другие люди, в том числе и незнакомые, демонстративно проявляли уважение ко мне и даже восхищение. Например, неподалеку от нашего дома жил генерал, работавший в Генеральном штабе Советской Армии. Он иногда гулял со своей внучкой на бульваре, где я гулял со своей дочерью того же возраста. Там мы и познакомились. Он регулярно слушал передачи западных радиостанций, где-то достал «Зияющие высоты» и, как он сказал мне, «зачитал их до дыр». Он при встрече со мной громко выражал свой восторг и поносил «наши порядки». Седьмого ноября мне неожиданно позвонили офицеры какой-то военной академии и сказали, что восхищаются мною и поют за мое здоровье. По телефону нам ежедневно звонили десятки людей. Некоторые — с угрозами. Но подавляющее большинство — с восторгами. Вскоре телефон отключили. На улицах ко мне иногда подходили незнакомые люди, узнававшие меня по фотографиям, которые нелегально циркулировали по Москве, и жали мне руку. При этом они видели сопровождавших меня агентов КГБ. Один такой молодой мужчина предложил моим «телохранителям» даже посмотреть его документы. Они отвернулись.

У нас дома каждый день стали бывать посторонние люди. Приносили еду и выпивку. Так что наша квартира превратилась в своего рода оппозиционный клуб. Некоторые посетители приезжали из других городов. Это были молодые люди, создававшие нелегальные группы и пропагандировавшие мои идеи. Бывали молодые офицеры. Два молодых лейтенанта, приехавшие в Москву в отпуск, рассказали мне о том, что в 1976 — 1977 годы в армии были образованы нелегальные политические группы, имевшие целью объективное понимание общества и критику существующего положения, что эти группы разоблачались, что многих офицеров судили военным су дом и даже приговорили к расстрелу. Я был склонен этому верить, помня о попытке лейтенанта Ильина в 1969 году и о восстании на эсминце в Балтийском море в 1975 году. Мне рассказывали также, что Ильин был не один, что он был членом целой группы заговорщиков, которые все были расстреляны. Рассказывали далее, будто КГБ внедрил своих людей в группу Ильина или завербовал кого-то из членов группы, чтобы взять ход заговора под свой контроль. Брежневу, как «Второму Ильичу», хотелось иметь в своей биографии безопасное для него покушение, которое повысило бы статус его персоны и которое можно было бы использовать как повод для усиления репрессий. Но Ильин ускользнул от людей КГБ, а Брежнев в последний момент испугался и на место покушения не явился. Я попытался передать эту информацию западным журналистам, но они в нее не поверили, хотя значительная часть их информации на Западе печаталась на основе слухов. И вообще этот аспект бунтарства совершенно не интересовал Запад.

Некоторые советские люди из нашего окружения в течение двух лет внутренней эмиграции оказывали нам существенную поддержку. Хочу особо упомянуть здесь мою бывшую ученицу и члена моей логической группы Анастасию Федину, потерявшую из-за этого работу и просто изгнанную из логических кругов, моих друзей с детства и юности В. Марахотина и Г. Яковлева, а также И. Щедровицкую, Д. Ханова, Н. Осьмакову, Н. Столярову. Последняя отсидела в сталинских лагерях 18 лет. Не оставляли нас вниманием и многие другие.

Несколько раз меня навещал Карл Кантор. Его суждения о моей книге были для меня особенно ценны. Его эстетический вкус был для меня надежным критерием оценки. Книгу он оценил очень высоко. Мне передавали также, что в восторге от книги был А. Ракитов. Когда ему прочитали книгу (он слепой), он воскликнул: «Так это же бессмертие!» Многие благодарили меня за то, что не стали прототипами героев книги, и хвалили книгу. С одним из них, однако, произошел курьез. Он был прототипом одного из персонажей пропавшей части книги. Когда эта часть была восстановлена, напечатана отдельной книгой («Записки ночного сторожа») и попала в Москву, он резко изменил свое мнение о моей книге.

Д. Ханов навещал меня почти каждый день. Он ходил со мной на прогулки — тогда мне одному на улицу было выходить небезопасно. Благодаря ему я усовершенствовал свой английский, он окончил английский факультет Института иностранных языков. Он послужил мне одним из прообразов для главного героя «Желтого дома». Хотя я приписал моему герою многое из моей жизненной истории, психологический его характер я изображал, имея в виду именно Д. Ханова.

Точно так же почти каждый день нас навещали В. Марахотин и Г. Яковлев. Они приносили еду, водили меня на прогулки в качестве телохранителей. Валентин каким-то чудом сохранил мои стихи военных и послевоенных лет, в том числе «Балладу о неудавшемся летчике». Жизнь этого дорогого мне человека сложилась в характерном русском трагическом духе. Как я уже писал, он в детстве потерял отца и мать, рано начал работать. Неудачно женился. Развелся. Сын фактически был на его попечении. Когда сыну было шестнадцать или семнадцать лет, его убили хулиганы. Лишь отработав рабочим в одном и том же учреждении более тридцати лет, он получил комнату в 12 кв. м. Уже после моей эмиграции он женился вновь в возрасте около шестидесяти лет, у него родился сын.

Летом 1978 года я с семьей несколько недель провел у брата Василия в Киеве. В городе у меня было много знакомых. Я сюда приезжал на защиты диссертаций в качестве оппонента. Тут работали некоторые мои бывшие студенты и аспиранты. Я тут часто проводил отпуск. Киевские логики и философы относились ко мне с величайшим уважением, постоянно ссылаясь на мои работы. Когда началась на меня атака в Москве, то она захватила и Киев. Но дружеские отношения все же сохранились. А после моего заявления по поводу запрета на поездку в Финляндию и особенно после выхода «Зияющих высот» все мои киевские друзья поступили так же, как московские. Если мы сталкивались с ними на улицах города, они в панике убегали от нас. Причем делали это совершенно добровольно, не из страха наказания (им ничто не угрожало, если бы они поздоровались с нами хотя бы приличия ради), а как нормальные члены нормального советского общества. В сравнении с мужественным поведением моего брата Василия эти люди выглядели для нас особенно омерзительно. Наше отторжение от советского общества оказалось взаимным.

Мой очень близкий киевский друг М.П., узнав о том, что я приехал на лето в Киев, взял отпуск и уехал из города. Он вернулся, когда по его предположению я должен был покинуть Киев. Но он ошибся на один день. В день нашего отъезда из Киева мы случайно столкнулись с ним на улице. Импульсивно мы обнялись, забыв о моем новом статусе. В этот момент нас сфотографировали из машины КГБ, которая за нами повсюду следовала. Мой друг чуть не упал в обморок и сбежал, не попрощавшись. Эту историю наблюдали его сослуживцы и, конечно, разболтали о ней. Однако это не помешало тому, что мой бывший друг был все же избран в Академию наук Украины.

В диссидентской среде к моей книге отнеслись различно. С восторгом отнеслась к книге Р. Лерт. Хотя она была в преклонном возрасте, она приехала к нам высказать лично мне свое мнение. Она написала превосходную рецензию на книгу. Рецензия, однако, была опубликована на Западе в русскоязычной прессе лишь после смерти Лерт. У нас установились дружеские отношения, мы довольно часто встречались вплоть до моей эмиграции.

Точно так же в восторге была С. Каллистратова, одна из самых замечательных женщин, каких мне довелось встретить в жизни. Хорошо к книге отнеслись Р. Медведев, П. Егидес, Т. Самсонова, Ю. Гастев и многие другие диссиденты. Резко отрицательно отнесся к книге А. Сахаров. В интервью какой-то французской газете (или журналу) он назвал мою книгу декадентской. Из окружения Сахарова обо мне стали распространять слух, будто я экстремист. Западные журналисты мне не раз говорили, будто у Сахарова их предостерегали от посещения Зиновьева. При встрече на вечере у С. Каллистратовой Сахаров не обмолвился со мной ни единым словом, хотя мы сидели рядом. Очень странно отнесся к книге В. Турчин. Он лишь высказал удивление, хотя я с ним был знаком до этого и имел дружеские отношения.

С Ю. Орловым я встретился лишь один раз. Он позвонил мне и предложил сделать какой-нибудь доклад на его научном семинаре у него дома. Я изложил мое доказательство недосказуемости великой теоремы Ферма. Боюсь, что мое доказательство осталось непонятым. После ареста Орлова у нас стал часто бывать его сын Дима. Мы его принимали охотно, и он привязался к нашей семье. Я относился и отношусь до сих пор к Ю. Орлову с огромным уважением. Я считал и считаю его одной из самых значительных фигур в диссидентском движении прошлого.

Однажды меня навестил А. Щаранский вместе с американским журналистом Тодом. Поговорили о каких-то пустяках. После этой встречи Тод оказался замешанным в какой-то истории, был задержан, дал компрометирующие Щаранского показания и был выслан из Союза. Вскоре в США появилась статья Тода (мне прислали ее копию), в которой было написано, будто я снабжал его секретной социологической информацией. Когда в 1979 году я был в США и встретил Тода в Вашингтоне, я спросил его, почему он так написал. Он сказал, что сделал это, чтобы отвлечь внимание КГБ от лиц, снабжавших его секретной информацией. Он якобы был уверен в том, что меня не арестуют. А между тем я тогда был весьма близок к аресту.

После ареста Щаранского меня вызвали на допрос в Лефортовскую тюрьму КГБ. Следователь показал мне материалы допроса Щаранского, в которых тот якобы говорил много по моему адресу такого, что можно было мне инкриминировать как преступление. Я отказался смотреть эти материалы, заявив, что ни к каким секретам доступа вообще никогда не имел. Через несколько дней меня вновь вызвали на допрос. Тогда меня доставили в Лефортово принудительным порядком, с милицией. Там оформили мой отказ разговаривать на тему о Щаранском и отпустили.

Мне сообщили, что мое появление в литературе резко отрицательно встретил А. Солженицын. А ведь я был первым, кто сделал диссидентов и критиков советского общества объектом художественной литературы. Мои литературные персонажи очень высоко оценивали деятельность Солженицына, Сахарова, Григоренко, Орлова, Турбина и других.

Настоящим праздником для меня была встреча с Надеждой Мандельштам. Когда я вошел к ней в квартиру, она встретила меня, обнимая «Зияющие высоты». Она сказала, что это ее книга, что она такую книгу ждала всю жизнь. Это была для меня самая высокая похвала. Мне было также приятно узнать, что мою книгу очень высоко оценила Евгения Гинзбург. Она ее прочитала незадолго до смерти. Если моя книга доставила какое-то удовольствие этим замечательным женщинам в последние месяцы и дни их жизни, то уже одно это оправдывало в моих глазах все те потери, которые я понес, написав ее.

Не порвала со мною дружеских отношений Е. Виноградова, автор известных книг по востоковедению. Она помогла мне в некоторых опасных для нее в то время делах. Ее мать Н. Завадская, работавшая много лет в журнале «Вопросы философии», член партии со времен революции, перечитала «Зияющие высоты» много раз. Ей было 84 года. Но она сохранила полную ясность ума. При встрече она поражала меня тем, что помнила литературные и идейные тонкости книги. Вообще многие пожилые люди, пережившие революцию и годы сталинизма, приняли «Зияющие высоты» с поразительным для меня восторгом. Они звонили мне по телефону, пока телефон не был отключен, присылали письма, навещали меня только для того, чтобы пожать мне руку.

Появлялись у меня представители от отца Дудко. Они предупредили меня, чтобы я не писал ничего на религиозные темы. Зато много радости мне принес религиозный диссидент В. Бурцев. Я до сих пор храню ладанку, которую он подарил мне перед эмиграцией.

Мы познакомились также с писателями Г. Владимовым, В. Ерофеевым и В. Войновичем. Лишь в этот период я стал читать их сочинения. Мне особенно понравились книги «Верный Руслан» Владимова, «Москва — Петушки» Ерофеева и «Иванькиада» Войновича. «Москва — Петушки» произвела на меня сильнейшее впечатление. Я до сих пор считаю эту маленькую книжечку жемчужиной русской литературы. В это же время мой друг К. Кантор принес мне книгу молодого сибирского писателя Г. Николаева «Плеть о двух концах», изданную официально в Иркутске. Книга мне показалась замечательной. Я бы отнес ее, наряду с сочинениями запрещенных писателей, к числу лучших произведений русской послевоенной литературы. Несколько лет спустя мне удалось издать эту книгу по-французски.

Мы познакомились со многими западными журналистами и с некоторыми из них подружились. Это Э. Хуттер (Австрия), П. Остеллино (Италия), Э. Севборг (Швеция), X. Пайпер (США), Р. Эванс (Англия) и другие. Западные журналисты в Советском Союзе в шестидесятые — семидесятые годы вообще играли огромную роль в поддержке бунтарских настроений в стране. Для меня и моей семьи они стали тогда основной связью с внешним миром. Они поддерживали нас морально. Через них мы получали мои книги с Запада и пересылали туда рукописи и информацию о своем положении. П. Остеллино переслал на Запад мою книгу «Желтый дом» и часть моего архива. Э. Хуттер переслал мои заготовки для книги «В преддверии рая», за что был изгнан из Советского Союза. П. Остеллино уехал сам, так как окончился срок его контракта, иначе его постигла бы та же участь. С этими людьми мы поддерживаем дружеские отношения до сих пор. Став редактором газеты «Коррьера делла сера», П. Остеллино предоставил мне возможность в течение ряда лет регулярно печатать в его газете мои публицистические статьи.

На какие средства мы жили? Я категорически отказался получать деньги за мои книги из-за границы, дабы меня не обвинили в том, что я получаю деньги от ЦРУ и других западных секретных служб. Мы продавали книги из своей библиотеки. У нас была прекрасная коллекция книг по искусству, которые дорого стоили на черном рынке. Например, мы целый месяц жили за счет одного альбома Сальвадора Дали, привезенного нам из-за границы нашими знакомыми. Продавали свою одежду. Некоторую помощь нам оказывали из диссидентских фондов. Присылали деньги читатели, обычно анонимно. Мы несколько раз находили конверты с небольшими суммами денег прямо в почтовом ящике. Тайком оставили деньги диссиденты П. Егидес и Т. Самсонова. Тайком не потому, что боялись властей, а потому, что не хотели нас обидеть этим. Мы лишь случайно узнали, что это сделали они. Вполне открыто передал нам деньги академик П. Капица, на которые мы прожили чуть ли не целый месяц. Иногда я писал для кого-то философские статьи. Продал несколько рисунков. «Отредактировал» одному философу докторскую диссертацию. Короче говоря, мы могли существовать. Конечно, не на том профессорском уровне, как ранее, но все же терпимо. Как долго мы могли бы протянуть таким образом, мы не думали. Я еще надеялся найти какую-то подходящую работу. Начала искать работу и Ольга. Но безрезультатно. От нас все официальные лица сторонились, как от прокаженных, и предлагали работу в Омске и в Сыктывкаре. Но принятие таких предложений было равносильно самоубийству. Тем более у нас подрастала дочь, надо было подумать об ее образовании.

Мы стали получать рецензии на «Зияющие высоты» в западной прессе. Первой в Москве появилась рецензия в русской эмигрантской газете «Новое русское слово», издававшейся в Нью-Йорке. Рецензия была в высшей степени нелепой и погромной. Досужие люди охотно распространяли ее по Москве. Но злорадство моих бывших коллег, друзей и сослуживцев было недолгим. Потоком пошли такие рецензии, о каких писатели и мечтать не смели. Одной из первых появилась рецензия А. Некрича, автора нашумевшей книги о начале войны, эмигрировавшего в США. Затем появились рецензии Ж. Нива, французского профессора, знатока русской литературы, а также М. Геллера, историка, прошедшего через ГУЛАГ и теперь жившего в Париже. Серию статей опубликовал В. Тарсис, автор книги «Палата № 7», живший тогда в Швейцарии... Успех был очевиден, и это служило нам основной моральной поддержкой.

Мою книгу называли первой книгой двадцать первого века. Меня сравнивали с Рабле, Свифтом, Данте, Франсом, Салтыковым-Щедриным и многими другими великими писателями прошлого. Я ворвался этой книгой в литературу совершенно неожиданно для всех, как метеор, сразу войдя в число крупнейших писателей века (так писали в газетах). Если бы книга была издана в России, мне был бы гарантирован беспрецедентный литературный успех. Но советские власти совместно с «либералами», контролировавшими культуру, украли у меня не только научную, но и литературную славу в России. Сфера распространения книги была локализована. За распространение ее преследовали, при обысках ее отбирали. Так, одно из обвинений С. Ходоровича при его аресте было то, что у него при обыске нашли «Зияющие высоты». И даже несколько лет спустя (уже в 1983 году) за распространение моих книг (в первую очередь «Зияющих высот») был арестован и осужден А. Шилков. А таких случаев было десятки...

На черном рынке «Зияющие высоты» (а затем и другие книги) продавались за огромные деньги. Один из моих поклонников переписал всю книгу от руки микроскопическим почерком, так что получилась книга размером с небольшую записную книжку. Он сам приносил ее показать мне. Короче говоря, несмотря ни на какие препоны, книга распространялась по стране, мнение западной прессы о ней просачивалось в Москву, нас постоянно навещали советские и западные люди. Наша квартира превращалась в своего рода оппозиционный центр. Это, естественно, вызывало тревогу у властей.

Литературная работа[править]

В эти годы я много писал, несмотря на крайне неблагоприятные условия. Иногда мне удавалось незамеченным агентами КГБ ускользнуть из дому. Я шел к моим знакомым, у которых по нескольку часов писал и оставлял рукописи. В подавляющем большинстве случаев эти люди меня не выдавали, хотя с некоторыми из них я был знаком всего несколько месяцев и даже недель. Были, конечно, и «проколы». Так, один из очень близких мне людей, которому я доверил на хранение копию двух частей книги «Желтый дом», передал рукопись в КГБ. Уже находясь в Мюнхене, я случайно обнаружил, что рукопись основательно использовал писатель-эксперт КГБ. Он же использовал и рукопись книги «Иди на Голгофу», украденную уже на Западе. Об этом я в свое время сделал заявление для прессы и писал в предисловии к русскому изданию книги. Часть моих рукописей исчезла по той причине, что оборвались контакты с людьми, у которых они хранились. Мне неизвестно, что с ними стало.

Отослав на Запад «Светлое будущее» и «Записки ночного сторожа», примыкающие к «Зияющим высотам», я начал работу над большим социологическим романом. Я собрал довольно много материала для книги. Записал некоторые идеи моей общей социологии и теории коммунистического общества, критику официальной идеологии, идеи новой религии. Включил в книгу «Балладу о неудавшемся летчике», написанную еще в 1943 году. Короче говоря, материала для книги было в избытке. Но обработать ее на литературном уровне, который устроил бы меня, мне не довелось. Нависла угроза ареста. Хранить рукописи без риска их потери стало невозможно.

И я переслал их на Запад по различным каналам. Значительную часть рукописей переслал на Запад австрийский журналист Э. Хуттер. Как я уже писал выше, в КГБ как-то узнали об этом, и Хуттер под каким-то предлогом был выслан за это из Москвы. Хотя я предупредил моего издателя В. Димитриевича, что эти рукописи суть лишь литературный архив и черновой материал для будущего романа и что печатать их следует лишь в случае моего ареста, он решил опубликовать их как готовое произведение. Возможно, мое предупреждение до него не дошло. Когда я оказался на Западе, книга уже готовилась к печати, на нее уже были затрачены средства, уже делался перевод на французский. Я не стал задерживать ее издание, намереваясь со временем радикально переработать ее. Книга вышла по-русски в 1979 году с названием «В преддверии рая». Но жизнь сложилась так, что переработку ее мне не удалось осуществить до сих пор. Многие идеи и материалы книги я использовал в других книгах: «Коммунизм как реальность», «Иди на Голгофу», «Евангелие для Ивана». Так что если я когда-нибудь выберу время на ее переработку, это будет совсем новая книга. От замысла книги-симфонии мне пришлось потом отказаться, поскольку он не соответствовал литературной ситуации на Западе.

Поскольку меня все-таки не арестовали и у меня оказалось в запасе время, я начал писать «Желтый дом». Написанное я передавал сразу же итальянскому журналисту П. Остеллино, ставшему моим другом. Он пересылал рукописи во Францию через Италию. Я смог получить их лишь в конце 1978 года.

Весной 1978 года в Швейцарии вышел в свет мой второй социологический роман — «Светлое будущее». В этом романе действие происходило в Москве, а не в Ибанске, причем в семидесятые годы. Основные темы романа — диссидентское движение, эмиграция, соучастие во власти. В романе прямой критике подвергался брежневизм и лично Брежнев. О нем прямо говорилось как о «полководце, не выигравшем ни одного сражения, и о теоретике, не сделавшем ни одного открытия», как о «маразматике, кривляющемся на арене истории». Это был первый и пока еще единственный случай, чтобы советский человек осмелился в такой форме изображать находящегося у власти всесильного главу КПСС. Сейчас в Советском Союзе брежневский период и сам Брежнев подвергаются резкой критике. Многие бывшие брежневские холуи, процветавшие при нем, изображают из себя жертв некоего брежневского террора. Многие из них знали о моей критике Брежнева в «Светлом будущем». А вспомнил ли кто-либо вообще о том, что я делал это тогда, когда это было действительно опасно?! Именно «Светлое будущее», а не «Зияющие высоты» послужил непосредственным поводом к тому, что меня выслали из страны, а Брежнев поспешил подписать указ о лишении меня советского гражданства еще до того (по предположению Р. Медведева), как я покинул страну.

Эмигрантская волна[править]

Одним из важных явлений брежневского периода была массовая эмиграция на Запад, получившая название «третьей волны». Первой эмигрантской волной считалась послереволюционная эмиграция. Во вторую волну включали советских граждан, попавших на Запад в связи с войной с Германией 1941 — 1945 годов и оставшихся там.

«Третью волну» на Западе называют русской. Но слово «русская» тут употребляется как синоним слова «советская», так как подавляющее большинство эмигрантов этой волны армяне, евреи, немцы. Число этнически русских людей (до революции их называли великороссами) в ней ничтожно мало. Их можно пересчитать на пальцах.

По своему социальному составу, по причинам, мотивам и целям «третья волна» была чрезвычайно разнообразной. Одни покинули страну с намерением лучше устроиться на Западе в материальном отношении, другие же — вследствие неудовлетворенности своим положением в Советском Союзе. Одни эмигрировали добровольно, других спровоцировали на это или вытолкнули насильно. Как массовое явление «третья волна» явилась результатом совпадения многих причин. Она началась отчасти стихийно, отчасти была подогрета западной пропагандой, отчасти была сознательно спровоцирована советскими властями с целью очистить страну от неугодных людей. Но несмотря на все это, она все-таки была социально целостным феноменом. Чтобы понять ее целостность и ее характер в целом, нужно принять во внимание следующее методологическое обстоятельство.

«Третья волна» была типичным примером массового явления. В это явление были вовлечены многие миллионы людей. В нее были вовлечены прежде всего сами эмигрировавшие и желавшие эмигрировать. Их были сотни тысяч. Причем это были представители далеко не самых низших слоев населения. Во всяком случае, в еврейскую часть ее входили люди, занимавшие социальное положение на средних уровнях социальной иерархии и выше. Большинство имело высшее и специальное среднее образование. Многие были известными в стране людьми, занятыми в сфере культуры и науки. В «третью волну» далее были вовлечены миллионы людей из окружения фактических и потенциальных эмигрантов. Они так или иначе переживали эмигрантскую ситуацию и обсуждали ее. В нее, наконец, были вовлечены органы власти Советского Союза, а также средства массовой информации Запада и большое число людей, по тем или иным причинам занятых в эмигрантских делах. Короче говоря, это было явление большого социального масштаба, занимавшее внимание значительной части человечества в течение многих лет и оказавшее заметное влияние на идейную, моральную и психологическую атмосферу как в Советском Союзе, так и на Западе.

«Третья волна», повторяю и подчеркиваю, была несмотря ни на что целостным массовым явлением. Методологически ошибочно рассматривать ее просто как сумму отдельных эмигрантов. Ее свойства как целого не выведешь из свойств ее отдельных участников. Можно опросить абсолютно всех эмигрантов относительно причин, мотивов и целей их эмиграции. Но из результатов опроса нельзя сделать правильный вывод о целом явлении. Люди в таких ситуациях сами не способны объективно оценить свое положение. Их подход к нему субъективен, причем находится под влиянием конъюнктурных обстоятельств. При таком опросе, например, многие (если не большинство) «экономические» эмигранты выдают себя за эмигрантов «политических». Но если даже допустить, что люди дают совершенно объективные и точные ответы, свойства отдельных участников массового явления не совпадают со свойствами этого явления в целом. Если даже допустить, что все сто процентов эмигрантов покинули страну ради демократических свобод, отсутствующих в Советском Союзе и имеющихся на Западе, ошибочно объяснять этим явление в целом. Если даже допустить, что вся «третья волна» была организована советскими властями и западными секретными службами, ошибочно рассматривать ее просто как операцию КГБ и ЦРУ.

Какими бы мотивами ни руководствовались отдельные участники «третьей волны», последняя в целом возникла как часть первого в советской истории массового протеста против условий жизни советского общества. Она была неразрывно связана с диссидентским движением. Многие становились диссидентами вследствие отказов на эмиграцию или с намерением добиться эмиграции. Большинство диссидентов эмигрировало на Запад. Советские власти использовали эмиграцию как эффективное средство борьбы с диссидентским движением, а также для того, чтобы в больших масштабах внедрить советских людей в тело западного общества. Эмигранты так или иначе оставались людьми советскими и заражали советскостью Запад. Я уж не говорю об использовании эмиграции для агентурных целей.

Трудно сказать, оказался бы я в эмиграции или нет, если бы не было эмигрантской волны. Скорее всего — нет. Скорее всего со мною расправились бы внутри страны. Средств для этого советское общество имеет достаточно. При всех вариантах расправы меня изолировали бы от общества и не дали бы мне никакой возможности продолжать литературную, публицистическую и научную деятельность.

Эмигрировать мы не собирались. Я знал заранее, что профессионально (как логик) я нисколько не выиграю от эмиграции. Наоборот, я знал, что теряю еще больше, чем в Советском Союзе. Я знал, что на Западе для меня в логике будет та же ситуация, что и в Советском Союзе, только еще более усиленная, ибо там число посредственностей еще больше, а против их организаций бессильно всякое иное покровительство, которого у меня тоже не предвиделось. На то, чтобы жить на Западе за счет моей профессии как логика, я не рассчитывал никогда. Я в это просто не верил. Не верил я и в возможность получить работу в социологии.

Намерения насовсем переходить в литературу у меня не было. Хотя я и написал довольно много, я не был уверен, что смогу жить и содержать семью за счет литературы. Мои опасения потом частично оправдались. Мне были известны слухи насчет миллионов, которые якобы получали Солженицын, Максимов, Синявский и другие писатели-эмигранты. Но эти слухи мне казались сомнительными. А главное — я знал, что я писатель нестандартный и что мне такое благополучие не светит. Я сам исследовал социальные законы, действие которых проверял на самом себе. Я был убежден в том, что и на Западе я буду в сфере их действия.

Несмотря на все это, мысль о том, чтобы выехать на Запад на несколько лет для работы в каком-либо университете, возникала в наших разговорах о будущем не раз. Это происходило по той причине, что нас часто посещали профессора из западных университетов и говорили о такой возможности. За два года после выхода «Зияющих высот» я получил около двадцати приглашений от западных университетов на различные сроки и даже на постоянную работу. Так что, несмотря на пессимизм в отношении перспектив работы в логике, какая-то надежда зарабатывать таким путем средства существования все же открывалась. Открывалась также надежда на то, чтобы продолжать заниматься литературой в качестве непрофессионального писателя. Но разговоры в этом направлении не имели действенной силы.

Возникла проблема с устройством дочери Полины в школу. Ей еще не было семи лет, но она уже умела хорошо читать, писать и считать. В школе ей устроили экзамен, чтобы убедиться в этом. Иначе ее не приняли бы. Полина была так хорошо подготовлена, что экзаменовавшая ее учительница хотела было записать ее сразу во второй класс. Потом ее попросили рассказать, что она знает про «дедушку Ленина», и прочитать наизусть какое-нибудь стихотворение о нем. Полина сказала, что она знает наизусть стихи про Винни-Пуха, а про «дедушку Ленина» нет. И вообще, у нее такого родственника нет. Это возмутило заслуженную учительницу. Тут стало ясно, что ее отец — тот самый Зиновьев, о котором сейчас говорят как о «самом злобном антисоветчике». Полину в школу все-таки приняли, но в первый класс. Оле же сказали, что в школе Полину воспитают так, как нужно, и что в случае продолжения нашего дурного влияния будет поставлен вопрос о лишении нас родительских прав. Так к нашим общим тревогам прибавилась тревога за судьбу нашей дочери.

Советские люди в те годы реагировали на эмиграцию так, что это теперь кажется безумием. Причем массы реагировали хуже, чем власти. Почему? Рухнули массовые иллюзии насчет коммунизма. Эмигранты воспринимались как предатели, удиравшие на Запад, где якобы люди живут как в раю, и оставлявшие массы советских людей жить вечно в свинских коммунистических условиях. Эмиграция выступала как разоблачение бесперспективности коммунистического рая, и массы перенесли свой гнев по этому поводу на тех, кто разоблачал эту бесперспективность. Это коснулось также и «внутренних эмигрантов», включая и мою ситуацию. Люди в одну кучу сваливали разнородные явления. Мое поведение они тоже воспринимали как предательство по отношению к ним. И чем правдивее и успешнее были мои книги, тем сильнее была ненависть ко мне. Про нас распространяли слухи, будто Ольга, «злой гений», заставила меня написать «Зияющие высоты» с целью эмигрировать. Одним из аспектов реакции на мой поступок было то, что занизили и опошлили мотивы моего поведения и утопили в массе заурядных эмигрантов, удиравших на Запад за более жирным куском благ. Я это понимал и всячески уклонялся даже от самой мысли об эмиграции.

Последние дни на родине[править]

Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Я уже попал в неподконтрольный мне поток жизни, становился марионеткой обстоятельств. Это противоречило всем моим жизненным установкам и привычкам. Выход из этой тревожной ситуации нашелся сам собой, помимо нашей воли. Власти решили не создавать из меня нового великомученика наподобие Солженицына и Синявского. В конце июля нас навестил Р. Медведев (мы с ним встречались уже несколько раз до этого) и сказал, что, по его сведениям, меня решено лишить гражданства и выслать на Запад, но без скандала, который повысил бы интерес к моим книгам, а спокойно, под видом приглашения из какого-то западного университета. Я в это сообщение не очень-то поверил. Я уже подавал заявление о разрешении на поездку в США по приглашению Йельского университета, но мне отказали. И я решил больше никогда с аналогичными просьбами никуда не обращаться. Через день после визита Р. Медведева я получил открытку из ОВИРа — из организации, занимающейся оформлением документов на поездки за границу. Я ее выбросил. На другой день у нас «случайно» появился человек, который якобы сопровождал свою родственницу в ОВИР и ему якобы кто-то сказал, что мне дано разрешение на эмиграцию. Я сказал, что эмигрировать не хочу. Рано утром следующего дня к нам заявился посыльный с письменным предложением явиться в ОВИР в неприемный день с паспортом. Он доставил нас на своей машине туда. Там у нас отобрали паспорта и вручили «заграничные» с предложением в течение пяти дней выехать в ФРГ, в Мюнхен. Среди приглашений из западных университетов у меня было и приглашение из Мюнхенского.

Приказание покинуть страну застало нас врасплох и ввергло в шоковое состояние. Для нас высылка из страны была наказанием, которое было с какой-то точки зрения предпочтительнее тюрьмы и внутренней ссылки. Однако тюрьма и внутренняя ссылка должны были окончиться, и мы могли вернуться к нормальной жизни, пусть на более низком уровне. Высылка же на Запад была навечно, мы это понимали, и это пугало нас больше всего. К тому же я был далеко не молод, у нас была маленькая дочь. Оля знала, что с ее профессией найти работу на Западе будет практически невозможно. На Западе у нас не было никаких родных. Для нас как для глубоко русских людей жизнь вне России казалась просто невозможной. Но и оставаться было нельзя. Нас неоднократно по разным каналам предупреждали, что меня постигнет та же судьба, что и Ю. Орлова, что и в отношении Ольги будут приняты меры за соучастие в моей якобы антисоветской деятельности. Нам также «разъяснили», что высылка за границу приравнивается к тюремному заключению и что через несколько лет при условии «правильного поведения» мы сможем вернуться обратно и я смогу продолжать работать в логике в Академии наук или другом идеологически более нейтральном учреждении. Мы мало верили в такую перспективу. Но если уж приходилось выбирать из двух зол — высылка за границу или тюрьма, а в лучшем случае внутренняя ссылка, — то первое предпочтительнее. И мысли о судьбе дочери тут сыграли свою роль. Мы понимали, что в качестве моей дочери ее ожидает нелегкая судьба, если мы откажемся от выезда на Запад. И все-таки до последней минуты мы еще надеялись на то, что нас задержат в стране.

Мы раздали все оставшиеся наши вещи и мебель нашим родственникам и знакомым. Все эти дни наша квартира была открыта для посетителей почти круглые сутки. Спали мы урывками. Слухи о нашем отъезде распространились по Москве. Об этом сообщили и западные радиостанции. Срочно прилетели в Москву мой сын Валерий и брат Василий.

И вот в августе 1978 года мы с одним чемоданом, в котором были лишь русские книги для нашей дочери, покинули наш дом. Нас провожали родственники и друзья. На аэродроме нас провели какими-то внутренними коридорами, чтобы мы не могли показаться на виду у провожавших нас людей, — власти боялись каких-нибудь нежелательных демонстраций.

Мы были в шоковом состоянии. До последней минуты мы надеялись на то, что нас все-таки задержат под каким-либо предлогом. Но этого не случилось. Нас под конвоем провели в самолет западногерманской компании «Люфтганза». Мы бросили из окна самолета последний взгляд на Москву. И покинули нашу Родину.

Это было наказание за преступление, которое мы не совершали. Россия сама совершила очередное преступление против своего верного сына, ученого и писателя.

Послесловие[править]

Вот моя исповедь закончена. И ко мне вновь вернулось сомнение, с которым я начал ее.

– Ты много месяцев мучительно переживал свое прошлое, которое, казалось, ты давно решил забыть. Написал сотни страниц. Какое людям дело до того, что ты мерз, голодал, скрывался от КГБ, стрелял во врагов, сам был мишенью для врагов, бросал бомбы, маневрировал в зенитных разрывах, ночи просиживал над книгами, изобретал теории, сочинял стихи и романы, страдал от клеветы, предательств и измен близких людей, жертвовал благополучием и успехом ради принципов, терял достигнутое, разочаровывался, делал открытия, набирался житейской мудрости?! Им на все это наплевать.

– Ну и что, — возражаю я сам себе. — Разве ты жил для того, чтобы эти люди знали о том, как ты жил и что сделал? Нет, конечно. Главное — ты сам знаешь, что ты прожил свою жизнь достойно человека, как ты сам себе это представлял. Написав эти страницы, ты очистил душу. Теперь осталось сделать одно: поставить безжалостную точку.

И вот я ставлю эту точку. Одно дело — совершить отдельный кратковременный поступок, требующий мужества, и пережить кратковременную трудность. И другое дело — прожить всю жизнь так, как будто она и есть твой единственный поступок, требующий мужества и терпения. Я всю свою жизнь воспринимаю как один поступок, растянувшийся на несколько десятков лет.

Подводя итоги прожитой жизни, я хочу обратить внимание на три обстоятельства моей жизненной судьбы: 1) со мной все важнейшие отдельные события случались с точностью до наоборот в сравнении с тем, для чего я вроде бы был предназначен; 2) я повсюду приходил с опозданием; 3) чем больших результатов я достигал и чем дальше уходил вперед, тем меньше я имел шансов быть услышанным, понятым и признанным.

В самом деле, посудите сами. Я был приготовлен с рождения к деревенской жизни, а прожил почти всю жизнь в городах. Я был приучен к семье, а обречен был долгие годы жить без нее. Я был воспитан в религиозном духе, а стал атеистом. Я был рожден для коллективной жизни и был идеальным коллективистом, а был обречен на одиночество и крайний индивидуализм. Я сформировался с психологией идеального коммуниста, а всю жизнь сражался с реальным коммунизмом. Я хотел стать писателем, а вынужден был оставить мысль об этом на многие годы. Когда я достиг зрелого (мягко говоря) возраста и уже не помышлял о литературе, я стал писателем. Я собирался стать социологом, а был вытолкнут в логику. Когда я достиг серьезных результатов в логике, я был вытолкнут из нее в социологию. Имея в юности хорошие данные в математике, я пошел в философию. Я не хотел быть летчиком и хотел остаться в танковом полку, обреченном на разгром, меня вырвали из него и заставили стать летчиком. Я всегда стеснялся быть предметом внимания других и никогда не стремился к известности, а мои первые же публикации приносили мне известность. Я был рожден и приготовлен прожить примитивный жизненный цикл русского человека — одно место, одна любовь, одна семья, один выходной костюм, одна профессия, одна дружба, одна судьба. А стал рафинированным интеллигентом-космополитом, менял привязанности, места, профессии, вещи.

И при всем этом я приходил в новую сферу жизни и деятельности тогда, когда она теряла черты исключительности. Меня как лучшего ученика отправили учиться в Москву с надеждой на то, что из меня получится новый Ломоносов. Но там в это время появились тысячи будущих «Ломоносовых». Мои способности не дали мне никаких преимуществ. Скорее, наоборот, они много повредили мне. Я поступил в институт, когда это стало доступно сотням тысяч самых заурядных молодых людей. Я попал в авиацию опять-таки в массе других молодых людей, когда авиация стала терять ореол исключительности и привилегии. Меня приняли в аспирантуру, когда чуть ли не половина выпускников университета получила такую возможность. Я стал кандидатом, а затем доктором наук и профессором, когда это стало массовым явлением, и престиж этих рангов и титулов упал до среднего уровня. Я стал публиковаться, когда это стало заурядным делом. Я начал свой пересмотр логики, когда в ней устроились и укрепились десятки тысяч образованных посредственностей. Я даже со своей книгой «Зияющие высоты» выступил, когда мир был заполонен критическими и разоблачительными сочинениями. Я оказался в эмиграции, когда сотни тысяч советских эмигрантов уже захватили все источники существования и все средства паблисити. Одних «писателей», писавших по-русски, тут оказалось много сотен. А число людей, заявивших свои претензии на понимание советского общества, невозможно было счесть.

Но что самое удивительное при этом, в целом я прошел путь, какой мне был предназначен судьбою и какой оказался адекватным моей натуре.

Я много думал о будущем моей страны и человечества, но никогда не задумывался над тем, как буду жить сам в более или менее отдаленном будущем, выходящем за рамки текущей жизни в данное время, и никогда не планировал его. Это не значит, что я был беззаботен в отношении него. Я часто его предвидел, особенно плохое будущее, и страдал из-за этого. Но я совершал поступки в соответствии с моими жизненными принципами, имеющими силу для поведения в данное время, а не в соответствии с расчетами на будущее. Так, например, я предвидел плохие последствия моего бунта в 1939 году, но они не остановили меня. Я знал, что мое поведение в армии и затем в моей профессиональной среде после войны вредило моему положению и жизненному успеху, но я игнорировал эти отрицательные последствия. В хрущевские и брежневские годы я долгое время воздерживался от бунта не потому, что предвидел плохие последствия и хотел их избежать, а потому, что бунт тогда не отвечал принципам моей системы жизни. Я пошел на открытый конфликт с советским обществом вовсе не из расчета на какие-то выгоды в будущем, а потому, что не мог поступить иначе в сложившихся для меня обстоятельствах.

Проблему личного будущего я принципиально исключил из проблем моей концепции жития. Я сознательно отверг более или менее отдаленную цель жизни, к которой я шел бы преднамеренно и последовательно. Тем более я отверг такую цель для всей жизни. Я думаю, что, по крайней мере, во многих случаях, когда люди уверяют, будто они такую цель имели, они просто «переворачивают» свою жизнь во времени и результат жизни выдают за исходную цель. Но не буду подозревать их в преднамеренном обмане. Я же для себя заместил феномен цели жизни феноменом направления жизни, не предполагающим ясную и определенную цель. Я совершал множество целесообразных действий: бунтовал, учился, разрабатывал теории, решал задачи, думал, писал. Но я не могу сказать, что все это было подчинено какой-то единой цели. Все это укладывалось в одно направление моей личности и моего жизненного пути. А направление движения не есть цель. Я и сейчас иду в том же направлении, в каком шел всю прошлую жизнь. Куда в конце концов приведет этот путь, это не моя проблема. Я получил в детстве толчок к движению, приказ «Иди!». Затем я определил направление движения. И я иду в этом направлении несмотря ни на что, не считаясь с последствиями. Иди своим путем, и пусть другие говорят что угодно! Иди как можно дальше! Не можешь идти, ползи! Но так или иначе двигайся! Никакой конечной цели у тебя нет. Ты никогда не скажешь себе, что достиг того, чего хотел, и можешь успокоиться. Твой путь не имеет принципиального конца. Он может оборваться по независящим от тебя причинам. Это будет конец твоей жизни, но не конец твоего пути.

А. Зиновьев

Мюнхен, 1988