Константин Крылов:Приближали как могли

Материал из свободной русской энциклопедии «Традиция»
Перейти к: навигация, поиск

Приближали как могли

К тридцатилетию песни «День Победы». Опыт поколенческого рассмотрения


Автор:
Константин Крылов



Дата публикации:
2005








Честно признаться, мне никогда не нравилась песня «День Победы». Ну, та, знаменитая, «со слезами на глазах».

Подчеркну: речь идёт о самой песне, а не, скажем, о людях, её написавших. В те времена, когда её прослушивание по соответствующим дням было почти обязательным, хороший армянский композитор Давид Тухманов ещё не эмигрировал в Германию и уж тем более не судился по поводу использования мелодии ДП в качестве звонка для мобильника. Вальяжный Лещенко слегка раздражал, но не более того. Об авторе слов, Владимире Харитонове (человеке в высшей степени интересном: фронтовик, медаль «За отвагу», потом МГИМО, потом — автор слов едва ли не сотни советских песен), я тогда вообще не знал: «слова типа народные». Это было отчасти простительно, поскольку в те времена существовала негласная иерархия: «главным» считался исполнитель, вторым — композитор, а уж кто слова нацарапал — обычно не помнили. Ну да это в сторону.

Чем, собственно, не нравился ДП? Никаких внятных причин не любить её у меня не было. Вернее, были, но всё какие-то мелкие. Да, официоз: «к тридцатилетию Победы»[1]. Да, музычка сильно отдавала банкетным залом. Но ничего плохого в этом не было: ну, банкет, «что плохого». Да, несмотря на «слёзы на глазах», песня была бравурной до тошноты, причём с какой-то проскальзывающей похабной ресторанной ноткой[2], но подобными хворями страдала вся советская эстрада. Да, песню крутили чаще, чем надо — но, опять же, из всего того, что крутили, она была далеко не худшей.

Сейчас говорят, что ДП была «гимном ветеранов». Не знаю, не знаю: я как-то не помню особой любви ветеранов — тех, которых помню — к этой песне. Они её считали новоделом и не любили. Но опять-таки, ни о чём дурном это ещё не говорит: понятно же, воевавшие люди предпочитали то, что пелось в сорок третьем году, тому, что было сочинено в семьдесят пятом. К тому же многие из этих стариков откровенно недолюбливали всё «брежневское» вообще (а уж брежневские звёзды все до единого считали личным оскорблением), так что эта неприязнь могла быть и наведённой внешними причинами.

Но нет, дело было не в этом, а в самой песне. Например, именно этот текст почему-то легче всего поддавался травестированию. Что-то в буквально взывало к тому, чтобы поменять несколько слов, кукарекнуть глупость, «пустить райкина». Причём поддавались на это вполне себе приличные люди: после «первых ста» даже серьёзных мужиков в костюмах при галстуках какой-то чёртик тянул за язык залепить что-то вроде «этот День Победы водкою пропах». «Тёмную ночь» пели нормально, «в тесной печурке огонь» — тоже не обезьянили (помнится, мой школьный приятель схлопотал от папы, человека интеллигентного и смирного, увесистый подзатыльник как раз за переиначенный вариант этой песни). А вот ДП… Нет, что-то в ней было не так. Но я не понимал, что именно.

Существовал, однако же, слой людей, к которым эта песня как-то очень подходила эстетически: такие боровякастые дядечки-солидолы, занимающиеся чем-то советски-серьёзным: сейчас такие подались в «крепкие хозяйственники». Тогда у них, впрочем, тоже откуда-то «всё было»: машины, дачи, доступ в распределители и знакомства в магазинах. Многие по возрасту могли бы воевать, но не воевали, зато любили охоту и рыбалку. Их дети обозначали своих пап словечком «папулька», а то и «папулькинд». Мне в слове «папулька» всегда слышалась какая-то «пиписька»: толстая такая, сарделистая.

Вот у этих песня была в чести. Эти её пели — пару раз слышал, случайно попавши на подобные пиры. Пели, правда, как-то… трудно опять же объяснить, что было такого нехорошего в нетрезвом застольном хоре. Но чуялась, однако, какая-то подразумеваемая мыслишка, какая-то объединяющая поющих то ли хитринка, то ли усмешечка, понятная только посвящённым.

И только «гораздо потом», очень поздно, до меня дошло, что «День Победы» — это, по сути своей, гимн тыловиков, гимн «солдат ташкентского фронта». Что сказано в ней буквально, прямо и почти без обиняков.

Если внимательно прочитать — не прослушать, а прочитать — текст песни, то выяснится следующее.

Практически вся лексика, использованная в песне, не военная. Никакие собственно фронтовые или просто военные реалии не упоминаются. Зато чётко маркированы реалии тыловые. Тяжёлые, трудные, но всё-таки тыловые. И никак иначе.

Рассмотрим с этой точки зрения самое ударное четверостишие, центр композиции.

Дни и ночи у мартеновских печей
Не смыкала наша Родина очей
Дни и ночи битву трудную вели
Этот день мы приближали как могли

Что тут, собственно, сказано? Про мартеновские печи, надеюсь, всё ясно: это глубокий тыл. Интересно, однако, что Родина-то («сама») находилась именно там, «у печей» (а не, скажем, на фронте, или хотя бы «при обозе»). Опять же, не поймите неправильно: эта кошмарная работа, конечно, тоже была подвигом, но, как ни крути, подвигом трудовым.

Далее, про «битву трудную» тоже всё ясно: так никто и никогда не скажет про настоящий бой, зато в рамках в советской лексике с её ежегодными «битвами за урожай» это словосочетание маркировано однозначно: речь идёт опять же о труде — очень тяжёлом, жестоком, но всё-таки труде.

Потом рефрен: «этот день мы приближали как могли». Солдат никогда не скажет про себя — «я приближал Победу», он скажет — «я победил», «я воевал», «я там был». Но не «приближал». Слово «приближали» может относиться только к помощникам, к тем, кто «помогал, трудился и способствовал изо всех сил» Победе. Но никак не к самим победителям.

Что упомянуто в остальных куплетах? «Версты, обгорелые, в пыли»: дороги эвакуации лета 1941-го: пыль, жара, бомбёжки. Жуткие дороги, да. Но это всё же не страшные фронтовые сугробы зимы 1941-го, не развалины городов, не мокрая окопная глина. «Вёрсты обгорелые в пыли» вспоминались тем, кого увозили вглубь страны.

И только третий куплет «вроде бы про войну». Но опять же остаются зацепочки: да, возвратились не все. Но это довольно двусмысленное высказывание «для тех, кто в теме».

Ибо было так. Кто-то погиб на фронте. Кто-то умер у тех самых печей, потому что у него украли карточку, а все золотые вещи были уже обменяны на хлеб[3]. Некоторых же просто не отпустили от тех самых печей — по разным причинам: кто-то был нужен на производстве, а у кого-то московскую комнатёнку заняли люди почище. Крепко застрявшим в Средней Азии эвакуированным и в самом деле хотелось «босиком пробежаться по росе» — очень даже понятное желание… Так что и здесь «тыловая» интерпретация как минимум допустима.

От «фронтового» остаётся только абстрактно-геополитическое «пол-Европы прошагали, пол-Земли», да ещё упоминание про порох. Да, порох. То есть запах.

Оговорюсь. Я не думаю, что фронтовик Харитонов вот так прямо сознательно сел и написал Гимн Тыловиков, ради, ну я не знаю, какой-то идеологической диверсии, будто «окуджава» какая. Нет, ничего подобного, конечно. Просто все причастные к созданию этой песни были очень неглупыми и весьма успешными людьми, чующими конъюнктуру.

А конъюнктура тогда — в 1975 году — была следующая. К концу шестидесятых остатки сталинского проекта были окончательно ликвидированы. Сталинская армия — та самая армия победителей — была разрушена Хрушёвым и окончательно обеззубела при Брежневе. Доминантой советской внутренней и внешней политики стала «борьба за мир», то есть «разрядка любой ценой». Основой реальной советской идеологии для внутреннего потребления стал пацифизм с его двумя лозунгами: «Миру-Мир!» (официально) и «Лишь Бы Не Было Войны» (реально). Легитимность брежневского правления целиком стояла на этом самом «ЛБНБВ». «Ну да, всё у нас хреново. Зато мы не воюем»[4].

Не следует видеть в этом только одну только лишь злую — или, наоборот, дряблую — волю дорогого товарища Леонида Ильича. Советский пацифизм имел серьёзные социальные корни и опирался на могучую социальную базу.

А именно, на поколение людей, помнивших войну, заставших её, но не воевавших на ней — либо по возрасту, либо по другим причинам.

Повторяю, это объективный процесс. Именно этот слой всегда поднимается после большой войны. Он идёт вслед за поколением победителей, прорастая сквозь него, как трава сквозь асфальт. Но, в отличие от следующей генерации, невоевавших «шу(ст)риков» [5], этот слой людей всегда связан с войной как с определяющим фактором их идентичности.

Понятно и то, почему социальным авангардом «невоевавших, но заставших» стали именно тыловики, причём вполне определённой породы — тыловое начальство, имеющее свой этос, свои навыки руководства и подчинения, свои представления о том, как «дела делаются». Те самые дядечки, которые лихо закладывали за воротник и любили охоту и рыбалку, были именно из этого слоя.

Теперь можно сказать, в чём же состояла их маленькая тайна. Они все понимали, что выжили за чужой счёт. Они немного стыдились этого, а немного и гордились: выжить даже в тылу было не очень просто, а уж вернуться и устроиться — тем паче. Но и они нуждались в какой-то форме признания своих заслуг. Точнее, не своих лично, а заслуг всего этого промежуточного поколения, которое помнило войну, даже участвовало в войне, но под пулями не лежало.

В этом смысле «День Победы» попал, что называется, в точку. Отсюда и сопротивление конкурсной комиссии, почуявшей «не то». Но отсюда же и последующий триумф. Отнюдь не удивительно, что триумф этот состоялся не где-нибудь, а на гастролях Лещенко в Алма-Ате, то есть одном из крупнейших центров эвакуации [6].

В дальшейшем поколение «невоевавших, но помнящих войну» приняло эту песню. Им было не стыдно её слушать: в ней не пелось ни о чём таком, к чему они не были бы лично причастны. А причастны они были миру пайков и хлебный карточек, заводов в чистом поле и детей, стоящих у станков. Миру, поставлявшему фронту оружие, за которое фронт платил похоронками и сводками Информбюро. Миру, в котором хватало места для нищеты, голода и тяжелейшего труда, но совсем не было места для подвига.

Разобравшись с этим делом, я стал относиться к песне несколько лучше. Да, не фронтовая, и не фронтовикам посвящённая, она имела свой смысл и свой законный пафос. Плохо было то, что её и в самом деле сделали «главной официальной песней Победы» — это, похоже, была ошибка, сбой культурного кода. Было бы хорошо, если бы её воспринимали именно как гимн тыла. Гимна тех измождённых детей у станков, которые выковали оружие Победы и которые имели право на свой миф. Но… всё перехватили и слопали те самые хозяйственные товарищи-боровички.

Потому-то я и не удивлялся, когда узнавал, что песня популярна среди российских скоробогачей эпохи девяностых. Разумеется, они пели её исключительно ради глумления — например, мне рассказывали, как под эту песню отмечали удачно прокрученную схемку тогдашние «коммерсы» из одной структурки, в те времена считавшеся сильной… Здесь уже ничего не нужно было травестировать специально: «райкина подпустили» обстоятельства. Ибо их победы и в самом деле часто попахивали порохом, да и седины на висках прибавляли, да…

А потом многие из этих товарищей и в самом деле прошагали — точнее, пролетели и проездили — пол-Европы, а кое-кто и пол-Земли. Кто-то теперь в США, кто в Австралии, а кто-то прячет награбленное в той же самой Германии, куда в конце концов переселился и сам автор песни…

Ну, а какую страну победило это новое поколение победителей, мы знаем. Ту, которую отстояли их деды и просрали папулькинды.

Примечания

  1. Сейчас Лещенко и Тухманов рассказывают, что «партийные чиновники» песню, оказывается, «запрещали» и «не пускали в народ». Особенно сильно они обличают зловредность принимавшей песню комиссии, не пожелавшей «понять и принять» песню. Однако заведующий редакцией музыкальных программ Всесоюзного радио Чермен Касаев почему-то полюбил творение Тухманова так крепко, что взялся «с огромным риском для карьеры» раскручивать песню. Согласно распространяемой им самим версии, он устраивал исполнение песни в Колонном Зале Кремля, применяя маленькую кавказскую хитрость: во время исполнения ДП отключал радиотрансляцию, забивая эфир «заготовочками». Так «День Победы» покорял членов Политбюро в режиме советского андеграунда. Впоследствии была успешно проведена «официальная презентация» песни (о чём будет сказано ниже). Чтобы освежить в читательской памяти исходную ситуацию, напомню: в советское время — как и сейчас — музыка вообще и эстрада в частности была одним из самых вкусных бизнесов (и к тому же вполне легальным). За контроль над ним отчаянно конкурировали еврейская и кавказская мафии. Действовали они — помимо прочего — руками партийных чиновников «из русских» (то есть вырусившихся в «партейные»). Чинуши, впрочем, и сами терпеть не могли оба клана, одинаково жорких и ухватистых, но сделать с ними ничего не могли: евреи плотно держали классическую музыку и «виртуозку», а также «высокую» эстраду, кавказцы активно захапывали эстраду «снизу». Успех «Дня Победы», таким образом, можно рассматривать как успешный прорыв «кавказцев» к вожделенной высокой эстраде — а именно к бешеным (по советским меркам) гонорарам, выступать «в самом Кремле» и даже к свободе самовыражения (то есть к возможности время от времени дерзить начальству). Дабы прочувствовать, как это было на практике, приведу характерную цитату из статьи Вадима Соловьева о Чермене Касаеве, опубликованной в «Независимом военном обозрении» от 26 апреля 2002.
    …недобрую службу сыграл его свободолюбивый характер. Однажды он парировал высокомерное замечание Сергея Лапина, председателя Государственного комитета по радиовещанию и телевидению СССР (1970-1985 годы), позволившего себе сказать Чермену, что не годится к начальнику в кабинет являться в джинсах. Кавказская кровь вскипела, ответ прозвучал, как выстрел: «Мои джинсы «Вранглер» стоят больше, чем ваш костюм».
    С другой стороны, известно, что за каждое 9 мая Тухманов получал отчислений за исполнение «на три автомобиля».
  2. Как высказался по этому поводу один мой знакомый, разбирающийся в музыке поболее моего, это называется «фанфарный хорус, сменяющийся на непонятную размазню с намёком на вопросительную интонацию». Члены комиссии — той самой, зловредной — говорили про «ритмический рисунок фокстрота» и недопустимость синкоп «в песне на патриотическую тему». Не буду даже делать вид, что я хоть что-то в этом понимаю. Впрочем, для наших целей не столь важно, «как оно сделано», а впечатление, о котором я уже сказал.
  3. О тыловом бизнесе типа «хлебушек на золотишко» во время войны мало кто говорит и уж тем более пишет. Между тем, его объём был велик, а вопиющая неэквивалентность обмена создавала огромные возможности для обогащения. Принимали в этом горячее участие многие, начиная от профессионалов, насобачившихся на мародёрке во времена Гражанской и кончая местным «колхозным декханством» (например, узбеками и корейцами в Ташкенте). Но по большей части этим занимались евреи, «граждане всемирной Одессы». Послевоенный подъём многих еврейских семейств был связан с тем твёрдым экономическим фундаментом, который заложили их родители во время войны (а также и блокады: немалое количество бесценных сокровищ перекочевало из одних питерских домов в другие в обмен на еду).
  4. Манифест советского пацифизма — печально известная песня «Хотят ли русские войны», написанная Евтушенко (!) на музыку Колмановского (который и «Алёшу» сделал). Фактически, это была неофициальная капитуляция пацифистского «совка» перед милитаристским Западом. Интересно, что это была единственная широко распространённая советская песня, где речь шла от имени русских как народа: «не хотели войны» не «советские», а именно «русские». Это было связано с довольно смешной причиной: первая строчка представляла собой псевдоперевод с условно-западного языка: на Западе «советских» обычно называли «русскими», а фраза «хотят ли русские войны» — калька с западных газетных штампов. Такой хитрой контрабандой слово «русские» попало в «песню для русских» (назвать это «русской песней» не поворачивается язык).
  5. Я имею в виду героя гайдаевских комедий, построенных на столкновениях карикатурного «очкастого интеллигента» с социальной и/или национальной архаикой, из которых он обычно выходит победителем. Эти фильмы имеют поколенческий смысл: новая генерация советских людей нуждалась в самоутверждении — в условиях, когда создание нового героического мифа было невозможно по идеологическим причинам, а старые (мифы Революции и Войны) стали неотчуждаемой собственностью старших. Отсюда и потребность в осмеянии и унижении «отцов», которую Гайдай и удовлетворил, получив за это свою толику славы. Чтобы было понятно, приведу два примера. В популярной в те годы миниатюре про «пятнадцать суток» очкастый Шурик порет — по голому заду, прутом — комического алкоголика и тунеядца «Федю», который его третировал (точнее, пытался третировать) на протяжении всего фильма. Формально — это обычный «Том и Джерри», только сыгранный живыми актёрами. Но, в отличие от американского «картона», здесь очень важен возраст персонажей. «Федя» годится «Шурику» в отцы. Более того, если учесть время действия, «Федя» не мог не воевать. «Шурик» сечёт по голой заднице фронтовика. Аналогичную процедуру ритуального осмеяния Гайдай попытался произвести и над национальной архаикой. Я имею в виду «Кавказскую пленницу», где Шурик стреляет солью в жопу не просто «плохому человеку, нарушителю социалистической законности», а адату, традиционным горским обычаям. Тогда это казалось смешным. Но не сейчас, когда сыны Кавказа плотно уселись на русскую шею, а всяческий дикарский «адат-шариат» и прочие «законы гор» стали настоящими законами не только на Кавказе, но и в Москве.
  6. Причём не простой, а статусной: именно в Алма-Ату отправляли советскую творческую интеллигенцию: особых производств там не было, зато писалась музыка, рисовались картины и снимались фильмы; туда эвакуировали «Мосфильм» и «Ленфильм», так что во время войны 80% советского кино снималось в этом благословенном краю (включая такие хиты, как «Иван Грозный»). Так что тема «мартеновских печей» в алма-атинском контексте приобретала интересное дополнительное измерение.