к оглавлению NO

Однополярный мир

 

 

…здесь остается один выход:
поскольку нельзя предполагать у людей
и в совокупности их поступков
какую-нибудь разумную собственную цель,
нужно попытаться открыть в этом бессмысленном
ходе человеческих дел цель природы,
на основании которой у существ,
действующих без собственного плана,
все же была бы возможна история
согласно определенному плану природы.

Иммануил Кант.

 

 

Согласно Иммануилу Канту, именно философ должен быть в состоянии исследовать качества человека как родового существа – должен, невзирая на все, что может служить этому помехой. Для этого человеческая натура нуждается в пристальном рассмотрении с точки зрения того, насколько наше поведение соответствует идеалу законосообразности, и, соответственно, в очищении от налета произвольных склонностей и спонтанных волений. Лишь тогда можно будет точно и беспристрастно очертить незыблемые границы универсального человечества, раз и навсегда ответив на вопрос о том, кем “мы” являемся, то есть, говоря по-другому, определив, кто в праве быть отнесенным к числу людей, а кто нет. Задача, в общем-то, далеко не новая. В течение многих веков она маячит перед философией как своего рода антропологический соблазн, наделяя само наше мышление, какой бы эпохой оно не датировалось, возможностью универсализовывать существующие градации и ранжиры социального мира. Что остается за рамками данного подхода, так это выяснение вопроса о том, насколько в действительности законосообразно наше поведение и, с другой стороны, в какой мере наши желания сами могут становиться законными. Иными словами, вне его поля зрения оказываются различия между законами (в первую очередь поведения, и потом уж мышления), и, конечно же, обусловленная поведением и мышлением законность самих различий.

Возвращаясь к Канту, можно сказать, что его новаторство заключалось вовсе не в том, что он, наряду со многими другими поддался антропологическому соблазну и задался целью решить проблему идентификации человеческого в человеке. Новаторство Канта – в том, что эта проблема предстала для него как проблема цели и смысла исторического процесса. Кант сделал утверждение категорического императива лейтмотивом Истории, тем самым, сведя саму Историю к прогрессу тех, кто для кенигсбергского мыслителя несравненно более всех остальных олицетворял универсальное человечество, – к прогрессу западных народов. Иными словами, именно Канту впервые пригрезились очертания окончания истории, уже мало напоминавшие прежние представления об окончании времен: религиозная эсхатология уступила место сукляризованной эсхатологии. Таким образом, эпоха Просвещения, Aufklarung, – свидетелем и “интерпретатором” заката которой явился кенигсбергский мыслитель, – обозначило собой начало периода конца истории. Завершением же этого периода стремится выступить наша эпоха, Пост-Просвещение. Проблема нахождения финала исторического развития выглядит ли он молниеносным (в духе Гегеля) или отсроченным (в духе Деррида) это, в первую очередь, проблема состояния самого философского дискурса. Состояния, когда могущество мысли вырождается в безоружность перед лицом ее собственных средств, всесилие духа оборачивается пресыщением, а гордость смешивается с впадением в ничтожество. Именно поэтому, собственно, и современный проект однополярного мира, – кажущийся символом желания отсечь все возможные альтернативы развития и в самоупоении перехитрить неугомонный “исторический разум”, – прежде всего нужно рассматривать как метафизический, а не как политический проект.

Он непосредственным образом связан с двумя формами осознания истории, с двумя фигурами исторического познания.

В рамках одного из этих подходов историческое развитие предстает конечным процессом, наделенным всеобщим Смыслом и универсальной Целью. В современной философии этот взгляд нашел выражение в постгегельянских построениях Ф. Фукуямы, сводящихся к банальной констатации окончания времен, произошедшего с момента наступления эры сонного либерального благоденствия, когда культура потребления становится последним символом и одновременно нерушимым фундаментом того, что он со смехотворно монументальной серьезностью называет общечеловеческим государством. С его позиций на наших глазах происходит завершение многовековой эволюции политических идей, венчающейся “высшей ценностью” – западной моделью политического устройства, предстающей в качестве наиболее совершенной разновидности демократии.

В рамках другого подхода история становится бесконечной, она безразлична к каким бы то ни было целям и смыслам, которые устаревают еще до того, как по настоящему начинают кого-либо вдохновлять. Эта точка зрения заключена в трудах современного мифотворца Ж. Бодрийяра, по свидетельству которого мы чуть ли не присутствуем при “конце смерти”: свидетельством бесспорности исчезновения прежней страсти к историческим новациям служит факт того, что все однажды возникшее никак не может закончиться. В представлении Бодрийяра существуют две перспективы “выхода из истории”: западная, связанная с всепоглощающим влиянием потребительского общества, подменяющего тягу к изменениям тягой к потреблению, и восточная, противопоставляющая движению истории “бюрократическое замораживание”, в результате которого происходит своеобразное “застывание” социальных структур. Однако ни экономическая рационализация, ни политическая бюрократизация не могут быть осуществлены до конца. Обреченные на вечную половинчатость, они давно перестали быть предметом искреннего восхищения или яростного порицания, превратившись всего лишь в “неизбежное зло” - в “минимальные” и неустранимые издержки прогресса.

И Бодрийяр, и Фукуяма в первую очередь обращаются к истории Современности. Таким образом, они наследуют ту тему исторического познания, которая возникла и стала его основой для эпохи Просвещения. Однако здесь сходство между этими авторами и заканчивается, как здесь же заканчивается и сходство между их философскими построениями и философскими построениями самих просветителей.

Фукуяма воспринимает “конец” всемирной истории как признак долгожданного обретения ей качеств линейного поступательного процесса: теперь ничто не помешает следовать одному избранному направлению, ничто не в силах противостоять свершившейся унификации форм общественных и политических отношений. В отличие от него, Бодрийяр понимает всемирную историю как процесс, год от года все более делающийся циклическим – в конечном итоге она становится для него историей мира, где ничего не происходит, поскольку все, что бы в нем не происходило, уже никем не рассматривается как Событие.

В рамках просветительской рациональности только прошлое олицетворяло образ цикла и воплощало собой традиционный уклад жизни, только в нем был воплощен идеал круговорота времен, предполагающий единство преемственности и повторяемости. Теперь вечное возвращение к полузабытым явлениям в культуре, политике или искусстве ничуть не похоже на осуществление старой ностальгической мечты консерваторов о восстановлении “первозданного” порядка вещей и “здравого” состояния умов: к ностальгии неминуемо примешивается чувство однообразия и пресыщенности – она давно прекратила казаться чем-то “возвышенным”. Движение по кругу с какого-то момента стало скорее неотъемлемой чертой Современности, нежели достоянием ушедшей в небытие Древности. Именно это движение по кругу и стало метафорой свершившегося “конца истории”. Ранее он выглядел событием более или менее отдаленного будущего – следствием того, что человек, пользуясь словами Иммануила Канта, полностью научиться пользоваться ресурсами собственного рассудка и, тем самым, решительно завершит эру своего духовного несовершеннолетия. Однако с некоторых пор “конец истории” уже не воспринимается как нечто грядущее и не является признаком бесповоротного обретения свободы.

Его наступление чувствуется везде, где проект однополярного мира подменил собой проект Просвещения и превратился в достояние повседневности. Войны и межэтнические конфликты, национальные и наднациональные институты, межгосударственные договора и соглашения, правовые нормы и философские теории, возникшие в результате рождения на свет нового мирового порядка, по самой своей сути оказываются постисторическими.

Новый мировой порядок предполагает, что:

I. Географическая идентичность настолько полно детерминирует социокультурную идентичность, что последняя становится лишь эпифеноменом первой. Образцовая правовая и политическая система, связанная с “гуманистической” проповедью прав и свобод человека, окончательно превращается в способ обоснования доминирования “передовых” стран.

II. Преобладающее влияние экономической структуры в системе других структур общества бесповоротно утрачивает национальный характер и отныне предопределяет уже само содержание понятия “национального”. Форма существования наций полностью обуславливается местом и ролью в них рыночных отношений, подкрепляемых идеологией выгоды, диктуемой рациональным расчетом. Идеология выгоды имеет куда большее распространение, чем может показаться на первый взгляд: оно ни в коей мере не ограничивается “сферой” экономики. Более того, именно эта идеология и представляет влияние последней почти что всеобъемлющим.

III. Реальным свидетельством усиления воздействия “рынка” выступает не только чуть ли не повсеместное признание идеологии выгоды, но и начавшаяся трансформация морали и политики, без сомнения сопряженная с угасанием демократических идеалов. В конечном счете, это ведет к тому, мораль и политика постоянно подвергаются последовательной технологизации. В политике она находит выражение в расширении функций клиентских отношений, строящихся на оказании “взаимных услуг”, и соответственно, в возрастании влияния институтов лоббизма. В морали ее нельзя не заметить при взгляде на очевидную индифферентность людей к ценностям, подспудно заключенным в потоках информации, которая на них постоянно обрушивается.

IV. Видоизменяется характер взаимопроникновения цивилизаций; преобразуются формы их самоопределения, критерии поиска сходств и различий между ними. Если ранее это взаимопроникновение чаще всего казалось закономерным и безусловным, то теперь оно выглядит скорее парадоксальным и проблематичным. В эпоху существования биполярного мира образ “Другого” для каждого из его полюсов представлялся незыблемым и универсальным и трактовался едва ли не как олицетворение абсолютного зла. Нынешняя ситуация характеризуется “нулевой степенью” интереса к “Другому”, которое фрагментизировалось и потеряло четкие очертания. В настоящее время облик оппонента перестал быть готовым шаблоном для того, чтобы из негативного описания оппонента создать позитивное самоописание, представив его мир земным (социальным) подобием преисподней, где все непоправимо искажено и перевернуто с ног на голову.

V. Цивилизации застывают в своем развитии. Статика начинает цениться больше, чем динамика, стабильность – больше, чем изменчивость: общественное воспроизводство обретает главенство над общественным производством. Прошлое и будущее меняются местами: модернистское стремление к освобождению и объединению человечества выглядит ныне более архаичным, нежели традиционалистская склонность к замыканию регионов в тесных пределах их социальной и нормативной самобытности”. Именно Запад, фактически отказавшийся от постановки вопроса об общедоступности и принципиальной незавершенности проекта Просвещения, оказывается образцовым примером цивилизации, которая замкнулась в своих пространственно-временных границах.

VI. Сейчас, как никогда до этого стало ясно, что универсальность институтов и норм Запада всегда была достаточно сомнительной и изначально имела весьма локальное предназначение. Реально они существуют и функционируют лишь в крайне узком социально-этническом ареале, в остальном выступая орудиями и одновременно целями разнообразных форм сегрегации. Общезначимость западной идеи и открытость западных обществ не могут не быть поставлены под сомнение тогда, когда делается заметным их невидимый на первый взгляд конструктивный остов и необходимость продемонстрировать эту открытость и общезначимость вступает в противоречие с необходимостью сохранить доминирующую роль западной цивилизации в распоряжении природными и социальными ресурсами.

VII. Потерпел крах гуманистический образ универсального человека, вдохновляемый христианской идеей о неисчерпаемой целостности человечества, предполагающей разнообразные аскетические техники самоограничения, смысл которого заключался в отказе от самого себя во имя других. Отныне над нами довлеет только необозримый горизонт неисчислимых приватных форм жизни, тяготеющих к все большему подчинению этике социального эгоизма, чьим законом служит присвоение права говорить от имени какой-либо номинальной и/или реальной группы. (Впрочем, этот эгоизм во многом оказывался лишь продолжением христианского альтруизма, нередко слишком демонстративного, почти всегда слишком назидательного и, в конечном счете, неизменно связанного с процессом “профессионализации” веры и усилением могущества института Церкви). Гуманизм, лишенный унаследованных от христианства обоснований человеческой “сущности”, превращается в информационную технологию и сводится к философии либертаризма, утверждающего круговую поруку тех, кто искренне и “без задней мысли” разделяет нравственные максимы взаимовыгодности и небескорыстности. Воинственность и филантропия либертаризма не просто прекрасно сочетаются, но и переходят друг в друга, находя воплощение соответственно в концепциях “гуманитарной войны” и “гуманитарной помощи”.

Картина однополярного мира – это картина всемирно-исторической скуки, пришедшей на смену угасшим эмансипаторским культам, основанным на вере в просвещенное человечество, революционный пролетариат или рациональную бюрократию. Однако эта скука оказывается комфортным уделом лишь для немногих, и, в конечном счете, как видно, дорого обходясь всем остальным - ее “общечеловеческий статус” оборачивается диктатом либертаристской прагматики.


АНДРЕЙ АШКЕРОВ


Я
НЕ
ХОТЕЛ
ГОВОРИТЬ,

NO...

 


Идея конца истории во всемирно-гражданском плане


 

 

5
к оглавлению к оглавлению