Константин Крылов:О собственности

Материал из свободной русской энциклопедии «Традиция»
Перейти к: навигация, поиск

О собственности



Автор:
Константин Крылов



Содержание

Опубликовано:
Дата публикации:
12 августа 2003



Серия:
Критика нечистого разума




Предмет:
Собственность
О тексте:
Текст не закончен. Ожидалось окончание, не написанное по ряду причин.


Как показывает историческая практика, всякое человеческое сообщество рано или поздно (чаще — рано) обзаводится системой неформальных, нигде не фиксируемых, но очень важных ключей, паролей, жестов, интонаций и тайных словечек, позволяющих членам сообщества опознавать своих и отсеивать чужаков. Позднесоветская интеллигенция, разумеется, не была исключением. Чтобы быть хорошо принятым на кухне у какой-нибудь престарелой актрисы, непризнанного художника или, того выше, начинающего диссидента с перспективой выезда, нужно было знать и понимать некие опознавательные знаки, ловить на лету аллюзии, смеяться над общими шутками и т. п. Для этих целей следовало выучить (целиком или большими кусками) несколько Основных Текстов: булгаковское сочинение самизнаетекакое, ильфпетровская дилогия про известнокого, ахматовский реквием понятнокому, горсть мандельштамовских стихов (в обязательную программу входило про кремлевского горца и мненаплечикидаетсявекволкодав), чего-нибудь из Бориса Леонидовича… Далее катились козьи катышки цитат. Из Пушкина достаточно было помнить две главные фразы: «Черт меня догадал родиться в России с умом и талантом»,|[1] ну и про русский бунт. Из Лермонтова полагалось знать четыре строчки. Державину не повезло: он не удосужился хлестнуть ювеналовой розгой «эту страну», и потому не удостоился места в пантеоне. Зато повезло Карамзину. Ему приписывали всего одно слово, но очень важное. А именно, сей муж якобы ответил однажды на сакраментальный вопрос о положении дел в России: «Воруют!»

Интересно, что в ходе «перестройки» ни одна из цитат не утратила актуальности. Карамзинское же mot и вовсе разошлось-разъехалось по градам и весям. Кажется даже: растолкай произвольно взятого «дорогого россиянина» в пять утра да спроси его, что сейчас делается в России — и оный обыватель, в каком бы состоянии души и тела ни пребывал, покорно пискнет из-под одеяла: «Воруют, вашвысокблагородь!»

1[править]

Среди смертных грехов, традиционно приписываемых русским людям, видное место занимает так называемое неуважение к собственности. Понималось (и понимается) это самое «неуважение» очень широко. В самом простом случае оно определяется через пресловутое «воруют». При этом, что любопытно, ни у кого не хватает наглости обвинить русских в бытовой вороватости — то есть в склонности увести при случае чужую корову, залезть в чужой карман и так далее. Что при царе, что без царя — русские, в общем, довольно-таки уважительно относились к чужой собственности, а кражу считали серьезным преступлением. Что такое настоящая народная вороватость, любознательный русский путешественник узнавал обычно в Европе, в особенности «на югах» — о, сколько итальянских путевых дневников пестрит всяческими «каналья-проводник украл чемоданы и скрылся», «деньги украдены пронырливым чичероне», «претерпели от разбойников, при полном бездействии и попустительстве местных властей», etc, etc!

Так что пресловутое «воруют» относилось к иной сфере отношений. Как правило, под этим понималось всяческое лихоимство — то есть действия «государственных людей» и приравненных к ним лиц. «Воровством» называли и взятки, и кражи государственных средств, и многое другое в том же духе. О том, что все эти ужасы буквально съедают тело России, либеральные граждане знали из самых надежных источников — а именно, из сочинений Гоголя, Салтыкова-Щедрина и множества иных обличителей неправд. То, что по этим сочинениям судить о российских порядках будет ничуть не более правильно, чем, скажем, по Диккенсу — о британской судебной системе («грязных адвокатов жало работает в табачной мгле»), им в голову не приходило… Более того, амбивалентное (то есть паршивое) отношение либеральной публики к российскому государству делало и делает все эти обвинения особенно двусмысленными.

Но подобное лобовое понимание «неуважения к собственности» составляет лишь первый слой проблемы. За ним скрывается второй, с претензией на «историософию». А именно, русским людям приписывается некий роковой изъян в отношении к собственникам.

Имеется в виду, что русский равнодушно или враждебно относится к богатым людям, не ломает перед ними шапку с должной истовостью, пускал красного петуха в богатые домы, и в довершение ко всему — однажды устроил социалистическую революцию.

С другой стороны, тот же русский человек, по их мнению, не способен быть собственником, то есть иметь и удерживать сколько-нибудь значительную собственность. Последнее обстоятельство объясняют:

а) ленью и бездарностью (русские-де не умеют крутиться-вертеться, зарабатывать копейку и скатывать её в рублевик);
б) пьянством (русские всякую копеечку пропивают);
в) влиянием православия (русские не копят и не собирают копеечку, потому что научены нестяжательству и алканию Царствия Небесного паче земного);
г) генетическими дефектами (русские, как унтерменши, просто не способны ничего удержать своими кривыми лапами);
д); е); ж); з) и иными причинами — тут уж сколько хватит фантазии…

Первое же обстоятельство всегда выводят из последнего: «неспособный иметь» отчаянно завидует тем счастливцам, которые не лишены цапучести и проходимости, скапливают в закрома и хорошо питаются.

Это, однако, еще не все. Русским свойственен и третий грех: неправильное восприятие своего второго греха. Вместо того чтобы понять свою неспособность к богатству, свою бессильную зависть к удачливыми и приспособленным, свой рессентимент (и покаяться в нем), русские люди таят в душе своей совсем иные мысли. Русские имеют наглость думать, что большая часть собственности, находящейся в руках «сильненьких мира сего», попросту отнята у русских разными хитрыми (а чаще — совсем нехитрыми) способами. И что все эти терема и хоромы построены на русских костях. Что, увы, приводит к известному скептицизму в отношении «священных прав собственности» и прочих благообразностей.

2[править]

Европейским учениям на российской земле, как правило, не очень везет — не столько потому, что дорогие россияне так уж неспособны к учению (выучили же они естественные науки в объеме, достаточном для запуска баллистических ракет), сколько потому, что перед усвоением они проходят своего рода цензуру нашего «образованного класса» и усваиваются только из его рук. В частности, приписываемое «просвещенной Европе» мнение о том, что всякая частная собственность священна и неприкосновенна, как кот Бегемот, просто потому, что она вся такая из себя частная — так это порожняки голимые. Все сложнее — и интереснее.

Для начала разберемся с самим термином «священная». У нас это слово однозначно связывается с христианством. Однако, человек, мало-мальски знакомый с Евангелием, сразу скажет, что Иисус Христос скептически относился к частнособственническим институтам, хотя их и не отрицал. Что касается отношения к собственности апостолов и Святых Отцов, то оно, опять же, было терпимым (впрочем, и к рабству оно тоже было терпимым), но ничего «священного» в обладании благами земными они не усматривали, а чрезмерную привязанность к ним[2] так и вовсе осуждали. Если же посмотреть на историю идей, то из христианства оказалось куда проще выводить какой-нибудь «социализм», чем форматный либерализм и апологию золотого тельца.

Начать с того, что само выражение «священная собственность» имеет вполне себе языческое происхождение. Заимствовано оно из римского права и касается прежде всего земельной собственности: границы земельного участка считались священными, а их нарушение — святотатством,[3] навлекающим не только судебное преследование, но и гнев богов.[4]

Такое же отношение распространялось и на всякий dominium («владение», «господство»), прежде всего на владение вещами (включая «двуногие вещи»): оно считалось вечным (ограничений по времени римское право не знало) и свободным от каких бы то ни было ограничений: собственник имел полную власть над вещью. Согласно чеканной формуле римских юристов, право собственности есть право utendi et abutendi — употребления и злоупотребления вещью.

Впрочем, римляне же разработали и систему юридического оформления разного рода ограничений на владение, пользование и распоряжение собственностью — но они были связаны с нарушением прав других собственников[5] — и, как частный случай последнего, «в интересах общественного блага» (то есть всего сообщества собственников-римлян). Прочие источники западного права — прежде всего, церковное каноническое право — по существу ничего не добавили, а разве что разбавили замешанное римлянами учение: на «пожитки и животишки» то налагались разные ограничения (главным новшеством, пожалуй, было распространение налога на собственность: гордым квиритам такое в голову не приходило[6]), то снимались. Чехарда эта продолжается и до сего дня, юристам работы хватает.

Нас, однако, интересует другое. Каковы, собственно, источники собственности? Что дает человеку право сказать «это — мое», да так убедительно, что остальные с этим склонны согласиться?

Здесь мы отступим от строгих юридических формулировок и попытаемся порассуждать «человеческим языком» — это иногда помогает.

Итак, что человек может по праву считать своим? Во-первых, наследственную собственность: то, что досталось от предков, люди ценят, защищают, и считают святым и неприкосновенным. Сам же институт наследственной собственности основан на смутном (но до сих пор еще живом) представлении о том, что настоящим собственником является не отдельный человек, а род, семья, familia — то есть нечто соразмерное по времени существования тем вещам, которыми она владеет. В самом деле, во фразе «я владею этим замком» есть что-то несерьезное: замок стоит века, а говорящий это ляжет в землю через несколько десятков лет. А вот в словах «мой род владеет этим замком уже триста лет» ничего легковесного нет: род может существовать долго… Поэтому наследование собственности просто-напросто ничего не меняет: собственник, в сущности говоря, остается тот же самый — род.

Второй источник собственности — воля собственника, добровольно отказывающегося от своих прав в чью-то пользу (то есть дарящего, продающего, или завещающего[7] собственность). В этом случае, однако, все права нового владельца основаны на правах владельца старого. Вор, стыривший кошелек и презентовавший его содержимое своей марухе, не делает последнюю законной владелицей денег. Иначе ворам очень хорошо жилось бы: достаточно было бы обменяться украденным, чтобы его легитимизировать.[8]

Третий источник собственности — труд. То, что человек сделал сам и по собственной воле — его по праву. Есть, конечно, проблемы с правами на материал, из которого делалась вещь, — но, тем не менее, вложенный труд всегда признавался одним из источников права собственности. Заметим, тут тоже имеет место апелляция к воле — на сей раз к воле трудящегося, которую он проявляет, работая над вещью. Если воля была чужой (как в случае труда раба или наемника), право собственности не возникает.

Наконец, последний источник собственности — случай. Муха по полю пошла — муха денежку нашла. Найденное, обнаруженное, случайно оказавшееся ничейным находится в распоряжении того, кто первый это найдет и скажет «мое».

Интересно, что и в этом случае речь идет о воле. Античные авторы говорили прямо: о воле богов. Бог организует «счастливый случай», кидая под ноги счастливцу кошелек с деньгами. Не взять его — не просто глупость, но и где-то святотатство: «бога гневить». Разумеется, бог этот вполне языческий, не христианский. Тем не менее, воля его чтима.

При рассмотрении всех этих вариантов возникают промежуточные случаи. Они, в общем, описываются формулой «добровольно положиться на волю бога», отдать ему право решать, кто чем имеет право владеть. Если речь идет о воле, явленной в труде, то мы говорим о риске. Человек, случайно нашедший кошелек, ничем не рискует. Зато старатель, разыскивающий богатую золотоносную жилу, полагается не только на свой труд, но и на счастливый случай. Рискует наемник, пошедший на войну ради денег; рискует бизнесмен, вкладывающийся в новое дело. И во всех случаях риск оказывается источником права владеть — если, конечно, он оправдывается.

Если же речь идет о воле, проявляющейся в отказе от собственности, то мы можем говорить о таком феномене, как игра — разумеется, азартная. Два человека, бросающие кости, ставят свои деньги в зависимость от «слепого случая» (то есть все той же «воли некоего бога»). Заметим, что выигрыш создает право собственности. Но при одном непременном условии: игра должна быть честной. То есть являть всю ту же самую волю богов.

Теперь посмотрим на дело с другой стороны: .

3[править]

Любой сколько-нибудь замечательный общественный институт основан на каком-либо прочном общечеловеческом чувстве.

С чувством собственности всё, казалось бы, ясно. Попробуйте отнять у младенца погремушку: он будет сжимать кулачки, истошно орать и требовать назад своё. А вот ребёнок постарше отнимает у товарища по играм совочек и ведёрочко: бац его ведёрочком, бац! — и умиляется мама: растёт будущий олигарх, «будет детка дерипаскою, в абрамовичи пойдёт». Вот, казалось бы, оно самое: прирождённое и естественное «моё, не трогай».

Однако ж. Если немного продолжить наблюдение, выясняется вот что. Чувство собственности, явленное нам в такой форме, имеет один дефект: оно переживается бурно, но кратковременно, как любовь. Пока вещь радует, ей хочется владеть «и никому-никому не отдавать». Но старую, надоевшую, перестающую радовать игрушку ребёнок, напротив, старается закинуть подальше, а то и испортить. «Фу, плохая погремушка». «Какашка». И это желание избавиться от надоевшего, выбросить его — ничуть не слабее, чем желание к сердцу прижать. Собственно, это одно и то же чувство: желание потребить — и тут же отбросить «употреблённое».

Институт же собственности предполагает систематическое владение ею, причём связанное не только с радостью, но и со страданием. Вот дублоны лежат в сундуке, а скупердяй их не тратит, копит, «отказывая себе во всём». Вот дом и хозяйство, которые хозяин «волочёт на себе» — с тягостью и потом. Короче говоря, настоящий собственник — тот, кто не выбрасывает надоевшую вещь, а бережно её хранит, а то и горбатится на то, чтобы поддерживать её в порядке.

Если спросить самого собственника о том, ради чего он терпит эту тяготу, он, скорее всего, приведёт два соображения.

Во-первых, иметь собственность предусмотрительно. Да, сейчас мне эта вещь (дом, поле, конь, жена) не нужны, а то и противны. Но пройдёт время, и мне нужно будет укрыться от дождя, съесть кусок хлеба, и так далее. Так что лучше всё это иметь.

И, во-вторых, иметь собственность, любую — почётно между людьми. Собственникам завидуют, а зависть — это всегда приятно. Пусть все смотрят на мой лимузин и бесятся.

Совсем же ничего не иметь — унизительно, а унижение слишком сильно разъедает душу, чтобы его терпеть. Брезговать же собственностью или позволять ей просто так портится почему-то недостойно, «западло», это доказывает слабость человека. Что я, не могу защитить свой дом от врагов? Могу. Я мужчина, я ношу меч, и могу защитить свой дом и своё поле. Уж тем более я на отдам его на поругание врагам совсем ничтожным: рже и трухе, мышам и крысам.

А при ещё более пристальном рассмотрении становится понятным, что и предусмотрительность тоже имеет в себе некий тонкий оттенок всё той же гордыни. Сбережение вместо потребления не просто «рационально необходимо»: оно повышает самоуважение. Я мог бы съесть это зерно, но я отложил его на чёрный день — значит, моя воля сильнее моих желаний.

Однако, в этой гордыне таится росток страха. Потерять собственность — не просто стыдно, но и страшно. Страшно не только потому, что это испортит дела в будущем, но и по какой-то другой, трудноуловимой, но важной причине.

Теперь зададимся вопросом: какие именно вещи мы храним и сберегаем особенно тщательно?

Наиболее равнодушно мы относимся к «ничьему». Ничьё — как грязь под ногами: с ним можно обращаться как угодно, его можно топтать, ломать, портить, его даже хочется испортить и растоптать. Особенно возбуждает такие чувства вещи, демонстративно ничьи. Например, содержимое помойки или свалки, где валяется «выкинутое» — то, от чего собственники отказались. Вид свалки скверен и гадок, там «мусор и сор», которые оскорбляют взгляд. Интересно, что верно и обратное: всё облупившееся, покосившееся, замусоренное выглядит как ничьё, как «выкинутое». На кучу сора хочется плюнуть или выбросить окурок, «добавить гадости в гадость». Отчасти, может быть — чтобы таким образом обратить на эту порчу чьё-то внимание, вызвать желание защитить и оградить.

Или уж окончательно уничтожить, убрать с глаз долой.

Далее — «просто чужое», то есть неизвестно чьё, но чьё-то. К чужому мы относимся настороженно и с опаской. Рвать яблоки в чужом саду чревато неприятной встречей со сторожем. Иногда мы соблазняемся кражей или порчей чужого, но стараемся делать это осторожно.

Отдельная тема — имущество друзей и врагов. Имущество врага приятно уничтожить или присвоить себе, поскольку и то и другое его унижает. Тут как раз возникает своеобразное чувство: чем лучше и красивее выглядит вражеское чужое, тем слаще его испоганить. О, предсмертное мычание соседской коровы — ты веселишь сердце более тимпана и цитры, о, запах горящего соседского амбара — ты амбры слаще и сандала. Напротив, имущество друзей мы ценим «почти как своё».

Теперь, наконец, своё. За своё мы держимся, но всё-таки чувствуем определённую власть над своими вещами. «Хочу — ношу, хочу — выкину нахрен».

Но есть категория вещей, которые мы бережём и лелеем пуще собственных. Это — вручённое нам на сохранение кем-то, кого мы боимся. Это может быть бог, или царь, или сильный человек, или даже человек любимый (ведь мы отчасти боимся любимых, хотя бы потому, что они могут нас разлюбить и бросить). То, что нам приказали хранить, угрожая «в случае чего» карами — начиная от лишения расположения и кончая мучительной смертью — то мы будем хранить как зеницу ока и отстаивать как собственную жизнь.

И выглядеть это будет со стороны как крайнее, предельное проявление того же самого «чувства собственности».

4[править]

Первые уроки обращения с собственностью мы получаем от родителей. Вот девочке дарят новое платьице — однако, чем наряднее оно, чем больше на нём рюшечек и кружавчиков, тем дольше мама с папой запугивают ребёнка: «не порви, не попорть, не испачкай». Ребёнок вроде бы получает красивую вещь, но тут же выясняется, что она дана ему не «совсем в подарок», а на хранение и осторожное пользование: если что-нибудь порвётся или попачкается, «мама заругается», а папка может и побить. То же самое с дорогой куклой: ей нельзя оторвать голову, её нельзя подарить или обменять, и так далее. И так далее — вещь вроде бы и «её», но её сохранность и целостность — на совести ребёнка.

При этом нельзя сказать, что девочка не получает никакого удовольствия от подарка. Конечно, ей нравится новое платьице. Но это инстинктивное гедонистическое «моя юбочка! моя юбочка! самая красивая!» подпитывается и оттеняется страхом перед родителями: «если помну — по попе нашлёпают».

Следующей стадией за «просто хранением» является накопление. Накопление можно определить как сверхтщательное хранение, когда вещи не просто не тратятся, а ещё и приумножаются.

Побочным эффектом является так называемое уважение к чужой собственности. Ребёнок легко отнимет у другого ребёнка замусоленную игрушку, несмотря на возмущённые крики обираемого. Но когда обираемый кричит: «отдай, дурак, меня мамка накажет» — это, как правило, действует куда сильнее. Люди — тем более дети — обычно не склонны уважать чужое удовольствие, но даже дети уважают чужое страдание. Поэтому даже ребёнок не будет без нужды оставлять другого в серьёзной опасности — такой, как папин ремень. Поэтому он не трогает то, что доверено другому.

Итак, уточним наше определение собственности. Собственность — это то, что доверено нам теми, кого мы боимся. В первую очередь это наши родители. При этом смерть родителей не освобождает нас от страха перед ними, а только усиливает его: мы боимся смерти, поэтому боимся и мёртвых; мёртвые же родители являются авторитетом особой силы.

Таким образом, первая и истинная собственность — это собственность унаследованная. Наследование в данном случае рассматривается не как жданная-ожиданная благодать, а как обязанность, возложенная предками на потомков: беречь и охранять накопленное ими добро, равно как и приумножать его.

Обобщённым авторитетом, вручающим (навязывающим) собственность «людям в целом», являются, очевидно, род как таковой, «предки вообще». И, с другой стороны — боги и Бог.

Впрочем, о богах мы уже говорили. Более интересны «наместники Божьи на земле» — прежде всего «законные власти» разного рода, осуществляющие то же самое на практике.

Принято считать, что власть — это прежде всего те, кто отнимает собственность у «низших классов». Отчасти это так: власть и в самом деле стрижёт подданных. Однако, в её же интересах — чтобы было что стричь. То есть власть не только отнимает, но и навязывает собственность подданным.

Первые, самые примитивные формы собственности — это прямо навязанные «сверху» обязательства по хранению и обработке тех или иных ценных вещей, начиная от земельных наделов (вообще говоря, такие формы хозяйствования, как земледелие, вообще не могли возникнуть без крайнего внешнего насилия: охота и собирательство были куда более простыми, естественными и приятными занятиями) и кончая монетами в сундуке. Всё это именно что раздавалось — чтобы люди, как минимум, сохраняли это (что само по себе уже труд), а вообще-то увеличивали запасы, копили их.[9]

Итак, к чему мы пришли? Собственность как институт стоит не на «естественном желании иметь» (хотя такое желание у людей есть), а на долге, навязанном «высшими силами» (то есть, попросту говоря, властями). Собственник — это дойная корова власти. Собственников разводят, чтобы доить и стричь.

Отсюда растут корни общечеловеческого презрения к «богатею». Все в глубине души помнят, что нагулянные бока бывают только у обитателей хлева.

Именно поэтому желание отделаться от института собственности столь же древнее, как и сама собственность. Люди чувствуют, что обладание собственностью обязывает, а необладание — унижает (поскольку предполагает, что неимущему отказано в доверии). Альтернатива неприятная, хочется «решить вопрос на корню». Отсюда растут ноги и у социализма с коммунизмом, и у монастырского житья, которое недаром именую свободным.

Поэтому нет, пожалуй, другого такого института, как собственность, который люди с таким упорством и самоотверженностью защищали бы от любых посягательств — и с такой страстью желали бы уничтожить.

Примечания[править]

  1. В оригинале — «…с душой и талантом» (письмо жене из Москвы в Петербург от 18 мая 1836 г). Но поскольку обвинение русских в «бездушии» не котируется, зато издеваться над русской глупостью принято повсеместно, цитата была соответствующим образом улучшена.
  2. А если быть совсем честным, то «чрезмерной» они считали всякую привязанность к ним.
  3. В частности, римское государство не имело права отчуждать земельную собственность для общественных нужд (что легко делали демократичные греки). Это, конечно, отнюдь не мешало цезарям отнимать у богатых людей собственность, в том числе и землицу, — вместе с головой. Самым известным эпизодом такого рода были проскрипции (имели место при Сулле, 82—79 гг. до н. э., а также при 2-м триумвирате, 43 г. до н.э)., когда имущество проскрибированных конфисковывалось, а их потомки лишались всяких прав на него.
  4. Разумеется, не нужно драматизировать: речь идет о божествах не столь уж грозных. Так, целостность римских садов и огородов охранял, по поверью, Приап, чьи деревянные статуи (с серпом в руке и огромным торчащим членом) играли роль огородных пугал — а заодно и предупреждения вору: считалось, что бог, разгневанный особенно нахальным разорением садов, может сойти со своего места и наказать вора по-свойски, то есть pedicare, а то и irrumare (думаю, понятно). Впрочем, чаще роль разгневанного бога играл сам хозяин сада.
  5. Например, вполне современно звучат законы о том, что домовладелец не обязан терпеть исходящих от соседнего дома шума, дыма, вони и так далее, если это выходит за некие пределы.
  6. 6 Впрочем, древние греки это практиковали. Афиняне даже додумались до прогрессивной шкалы налогообложения — а также до той идеи, что богатые должны что-то делать для бедных, тем самым оплачивая неравенство (практика литургий).
  7. Поэтому «исполнение воли умершего» и кровнородственная система наследования оказались конкурентами — и конкурируют до сих пор: вопрос, можно ли совсем лишить наследства ближайшую родню, до сих пор решался и решается очень по-разному. Здесь, кстати, сыграло свою роль церковное право: в ту эпоху «отказывание» значительных имуществ в пользу церкви (то есть организации, никак не являющейся «родом» или «семьей» в привычном смысле этого слова) стало значимым явлением.
  8. Забегая вперед, заметим, что именно на этой нехитрой идее основана вся идеология «отмывания» приватизированной российской собственности.
  9. Кстати о накоплении и приумножении — эти понятия появились в наших рассуждениях без должного анализа. Исправим эту оплошность хотя бы в примечании. Сначала о накоплении. Накопление — это, некоторым образом, сверх-сохранение: не только не допустить порчи и потраты вещи, но и заранее обезопаситься от возможного ущерба. Накопление предполагает некий избыток, но создаваемый не от жадности, а на чёрный день и всякий случай: вдруг на тот момент, когда, наконец, они (предки, боги, власти) придут потребовать вручённое, что-то будет упущено, чего-то не окажется? Подкопленное тогда выручит. Идея приумножения собственности (откуда начинается всякая «экономика» вообще) приходит вслед за уже освоенными практиками накопления. Это идея использования собственности в целях сохранения и накопления той же собственности — но через её расточение. Зерно должно быть положено в землю и истлеть, чтобы принести урожай. Деньги должны быть потрачены, чтобы дело дало прибыль. Таким образом, приумножение — это потеря, но потеря вознаграждаемая.