Константин Крылов:Старые песни о новом

Материал из свободной русской энциклопедии «Традиция»
Перейти к: навигация, поиск

Старые песни о новом



Автор:
Константин Крылов



Содержание

Опубликовано:

После Борхеса и Станислава Лема жанр рецензии стал каким-то подозрительным: уж больно заманчивой оказалась идея писать о несуществующих книгах. Во всяком случае, это куда проще, чем писать книги. К тому же это способствует радикальному уравниванию прав существующих и несуществующих текстов — это ли не ликвидация вековой несправедливости и дискриминации несуществующего? То, что мёртвых больше, чем живых, в расчёт не бралось. В результате мертвецы, получившие права голоса, начали голосить вовсю, пользуясь, как медиумами, умами разного рода «постмодернистов». Так что теперь возникла проблема, обратная борхесовско-лемовской: даже держа в руках книгу, нельзя быть уверенным, существует ли она, или это опять конспект несуществующей книги, раздутый до размеров книги реальной. На учёном языке такая фиговина называется «симулякром»; производство симулякров называется, в свою очередь, «постиндустриальной экономикой»; развитые страны производят симулякры тоннами и километрами (или терабайтами) и имеют с того охренненый ВВП. А те, кто делает реальные вещи и пишет настоящие книги, сидят в рубище на свалке истории и плакают горько, глядючи, как, треща и надуваясь, над ними проносится торжествующий, сияющий анилином латекс очередного запузыренного в небеса ананасимулякра.

В этом плане наш сборник относительно безобиден: по крайней мере, все книги, люди, вещи и явления, в нём упомянутые, существуют на самом деле.

«Если кратенько пройтись по содержаньицу». Это смесь — такая типа satura[1] — не очень длинных текстов в стилистике «итоженья». В основном рецензии на разные книги, свежие и не очень, известных и не слишком. В качестве рецензий они посредственны: содержание книг излагается через пень-колоду (иногда и вовсе не излагается), этические и эстетические оценки выставлены «так се», всё неряшливо, очень много сносок. Короче говоря, то, что предлагается нам под видом рецензий — это собственные, как раньше выражались, «авторские размышлизмы». Автор отрывается на текстах и от текстов, — и считает, что это кому-то интересно. Ну-ну, посмотрим ещё, как там ещё сборничек разойдётся.

Что именно попало в поле зрения нашего сочинителя? Несколько модных книжек. Несколько менее модных. Малоизвестный трактат по социологии, написанный в позапрошлом веке. Один современный научный сборник. Одно из самых пропагандистски пользуемых произведений Салтыкова-Щедрина. Нет рецензии на Библию — она бы тут смотрелась уместно, но автора, кажется, удержали остатки хорошего вкуса… Несколько «просто рецензий», тех самых, которые из разряда «читать — не читать». Несколько «художественных исследований» (начиная от рассмотрения песни «День Победы» с точки зрения «кто говорит» и кончая разбором текстов Высоцкого с точки зрения «кому выгодно»). Три некролога и один текст, который сочинитель очень хотел бы сделать некрологом, но увы, герой его жив и помирать не собирается. Рецензии тоже, как правило, отдают некрологом… Одна из рецензий — та самая, которую вы сейчас читаете, — на самого себя, то есть на сам этот сборник [2].

«Теперь по стилю». В целом всё выдержано в трёх аккордах песни нелюбимого автором Высоцкого «Я не люблю». Как выясняется, автор не любит Дерриду, Пелевина, контркультуру, уже помянутого Высоцкого, Ельцина Бориса Николаевича, капитализм, блядей, Окуджаву, немцев, братьев Стругацких, а также и кой-какую русскую классику. Набор банальный, разве что Щедрин и ещё почему-то Пушкин непонятно как туда попали. Впрочем, Щедрин, по мнению автора, русофоб, а Пушкин излишне постмодернистичен (читай — некчемушен). Спорно, но в пределах. Если вы разделяете подобные взгляды, читать будет интересно, если нет — забавно.

Вот, собственно, и всё, если говорить о «строго рецензионной части». Предыдущие три абзаца, должным образом отрерайченные и приправленные парой цитат, вполне сгодятся для того, чтобы тиснуть их в какой-нибудь книжный обзор в не слишком требовательном издании.

Теперь — что тут интересно мне как рецензенту (учитывая всё вышесказанное)? Пожалуй, вот что: позиция, с которой автор (ну, я как автор) смотрит на подвернувшиеся ему под клавишу тексты и явления. Читательская позиция, если вы ещё помните такое выражение.

1[править]

В старое доброе (или недоброе, это уж кому как) советское время чтение — просто чтение как таковое — воспринималось как достойное занятие, хотя и со странным статусом: ни в коей мере не «служба», отнюдь не «досуг», в чём-то «ритуал», близко к «образованию», но не совсем то. Бытовал эвфемизм — «повышение культурного уровня». Культурного или нет, но повышения уровня усердный читатель от сидения за книжкой таки ждал. В некоторых же кругах человек, не знающий наизусть «Мастера и Маргариту» и оба тома Ильфа-Петрова, считался социальным инвалидом — по крайней мере в интеллигентской среде. Чтение вслух Мандельштама или приравненных к нему авторов было значимой частью интеллигентского брачного ритуала [3]. Эрудиция, «начитанность», вообще ценилась выше сообразительности и изобретательности — человеческих качеств, равно невостребованных ни в рамках «системы», ни вне этих рамок, «в оппозиции»[4]. Официальная пропаганда тоже поддерживала статусность чтения: одним из немногих наблюдаемых достижений советской власти была ликвидация безграмотности, а звание «самой читающей страны в мире» было международно признанным фактом.

Тут, конечно, стоило бы оговориться. Два главных советских класса, допущенные до реальных благ — чиновники (особенно партийные) и «работники торговли» — всяких «читателей» активно не любили, справедливо подозревая их во фронде и неуважении. Однако для того, чтобы делать настоящую карьеру (в райкоме или в магазине), нужно было обладать уж очень специфическими человеческими качествами. Что касается обычных советских людей — инженеров, учителей, врачей, даже крестьян, — то для них дружба с книжкой всё-таки означала определённое всплытие. Соответственно «чтение» было социальным лифтом — везущим, впрочем, невысоко и недалёко, «до кухоньки», но всё-таки везущим.

Можно даже говорить о престижном потреблении, коим занималась интеллигенция — только оно касалось духовных ценностей. Если сейчас престижно ездить на «Мерседесе», то для советского интеля престижно было читать Тейяра де Шардена или ошиваться близ театра на Таганке и знать «актёров» в лицо.

В этом смысле претензия интеллигенции на роль «аристократию духа» были отчасти обоснованы, с одной только поправкой — она была не аристократией, а буржуазией духа.

2[править]

Когда же этот простенький механизм дал дуба — то есть в девяностые — это было воспринято соответствующей прослойкой людей как обрушение культуры вообще. Книг в магазинах появилась чёртова уйма, но престижность почитушек кончилась навсегда. Приехала на мерсах настоящая буржуазия в самом гнусном её обличье, а Булгаков и тем более Тейяр стали дешёвкой.

Одновременно потеснились и позиции книжки как орудия отдохновения. Книжка хорошо помогает после тяжёлой, но не долгой и не нервной работы. Когда же приходится не «вкалывать», а «крутиться», то есть тратить нервишки, к отдыху предъявляются совсем другие требования. Нужно не набраться сил, а снять стресс — причём желательно побыстрее. Для этих целей чтение не подходит: куда лучше посмотреть кассетку с боевичком, фантастичку там какую-нибудь, пройти пару левелов компьютерной игрушки (благо, появились), а лучше всего работает бутылка водки под ненавязчивый закусон. Интеллектуалы, кстати, чаще прибегали именно к водке: быстрее вставляло, а времени стало категорически не хватать.

С другой стороны, как уже было сказано, книг стало «очень больше чем». И книги стали другими — начиная от внешнего вида (что немаловажно [5]) и кончая содержанием. Я не имею в виду только «новые имена» или «отсутствие цензуры», хотя и этого достаточно. Схлопывались и взрывались целые сегменты чтивного рынка — например, ушли в кому толстые журналы, но родился глянец, сдохли книжки «сделай сам», но вознеслись «пособия для чайников», научпоп слился с развлекательной литературой, слово «учебник» изменило свой смысл, и так далее, и тому подобное.

Одним из отдалённых следствий этих геологических катастроф стало воскрешение вторичных жанров типа рецензий, отзывов, обзоров и т. п. Нет, я не говорю, что раньше их не было. Формально-то они существовали и в какой-нибудь «литгазете» можно было прочитать «рецензию». Но то были совсем другие рецензии. Это был поджанр советской литкритики. Они писались не для читателей, а для самих писателей и их начальства, а смысл их состоял в том, чтобы вынести книге оценку и поставить на ту или иную полку согласно её рангу. (Ей наследовала постсоветская литературная критика «правого русского толка» с её долгими фантомными болями — «литпроцесс» и проч). Ещё случались рецензии разносные — то была воля начальства, выраженная в форме эстетической критики, всякие «рагу из синей птицы». Но то считалось грязной работой, и делали её спустя рукава. Впоследствии, в девяностые, тот же жанр расцвёл на совершенно иной почве и породил такой цветник зла, что просто мамочки мои.

Нововостребованные же «обзорчики-посмотруйчики» были по генезису ближе к рекламе, ориентировались на потребителя (читателем в прежнем смысле этого слова человека образца девяностых назвать было уже нельзя) и отвечали на вопрос «стоит читать или фигня полная», или даже «съедобно — несъедобно — какого вкуса». Писалось всё это не какими-нибудь матёрыми мастодонтами пера, а всякими случайными околожурнальными людьми, подогревающимися маленькой денежкой, которую платили за эти черкушки. Чему и я отдал дань; что и заметно.

Вторым побегом на том же древе выросла так называемая «культурология» — этим словом стали, не лукомудрствуя, обозначать всякие окологуманитарные рассуждения, в том числе над текстами. Это такой весёлый, необязательный жанр, весь смысл которого — в «сопряжении далековатого»: найти в какой-нибудь книжке то, чего там отродясь не было, причём сделать это красиво, с блеском, как фокусник, вытряхивающий из цилиндра кролика. Чаще, правда, получалось нечто в стиле «груша какает морковкой»: статейки типа «Павел Корчагин как сын Тезея и Ариадны», «Колобок как Пётр Второй», «Чехов как Ксенофонт», «Толстой как криптотрансвестит» и прочие каки-каки плотно забили пространство духа, или как оно теперь там называется. Всё это приперчивалось тремя французскими специями — Бодрийяром, Фуко и Дерридой, и чем дальше в текст, тем больше там было напачкано Дискурсом Симулякрычем да Эпистемой Семиотьевной.

Отдельным потоком шло доносное литературоведение. Это стало почётной и вкусной работой: доносных и разгромных текстов стало не в пример больше, чем при «совке», только доносили не на «антисоветчину», а на «красно-коричневых», «антисемитов» и «русских фашистов», окопавшихся в последних толстых журналах или пытающихся пролезть в тонкие. Не оставляли вниманием ни живых, ни мёртвых. К примеру, один образованный неадекват, Михаил Золотоносов, специализирующийся на брюзгливых ламентациях в стиле «в этой говённой стране вышла ещё одна говённая книжка», в свободное время специализировался на поисках антисемитизма в текстах, где его, казалось бы, ну совсем нет, — и находил ведь, ракалья! Венцом его усилий была книга «Мастер и Маргарита» как путеводитель по субкультуре русского антисемитизма", где при помощи волшебных слов «возможно», «вероятно», «очевидно», «несомненно» и нескольких цирковых приёмов доказывается как пальцем в воду, что Воланд — еврей и масон [6]. Впрочем, Булгаков был отмщён: известная исследовательница его творчества Мариэтта Чудакова, в свою очередь, увидела в одном мандельштамовском стихотворении донос на Булгакова [7] и т. п [8].

В таких умственных игрищах интеллектуалы проводили свой досуг на виду у публики — и даже иногда срывали вялые аплодисменты. И получали гранты, ибо грантоедение было приводной пружиной всего этого «жида с лягушкою венчанья» и перманентного разверзания ложесен перед мировой дерридой.

При всём том во всех этих жанрах бывали свои удачи. Реклама (и антиреклама) книгопродукции иногда случалась просто гениальная, лучше самого товара. Блеск ума иногда завораживал — не всё ж там была дурь. Даже доносный антисеми(о)тизм бывал временами забавен. Чего греха таить: я и сам не без удовольствия пользуюсь подобной оптикой, хотя и направляю бинокуляры в другую сторону, в том числе и на тех, кто особенно усердствовал в таких делах и «выбивался в первые ученики», как сказал бы Евгений Шварц.

3[править]

Но куда-то провалился такой банальный, в общем-то, жанр, как мысли о прочитанном. Именно мысли — и именно о прочитанном. Чтобы, знаете, этак — не совсем уж отрываясь от текста, но и не сводя дело к рекламе/антирекламе/доносу. В том пространстве, где, собственно, всё интересное раньше и происходило, в пространстве «розановщины» и «гершензоновщины», оказалось пусто. Я грустил и читал Кожинова: у него-то это было, особенно среди «последнего». Ну и в тех случаях, когда я (всё за той же денежкой) писал что-то о книжках, то имел в виду ещё и — — —.

Но почему это пространство опустело?

Обычный ответ — «нет времени».

И дело не в том, что читать стало и в самом деле некогда и не в описанном выше смене стиля труда с тяжёлого на нервный. Здесь, скорее, произошло важное стилистическое изменение, касающееся самой «ткани жизни», — изменение, заслуживающее того, чтобы на него обратили внимание.

Подобьём бабки. Несмотря на все обстоятельства, отвращающие от чтения, книжки всё-таки читаются. Читаема и «литература о литературе» — более того, как уже было сказано выше, появились новые жанры. Провалилось именно то, что называлось «размышлениями над книгой».

Почему времени не хватает именно на это?

Займёмся — опять-таки — тем самым, на что его нет: рассуждать. Наше время, начавшееся с девяностых годов прошлого века, имеет свой стиль. Имя ему — дефицит. Время, в отличие от «застоя», когда его было навалом, осознало себя как «редкий товар», за который надо дорого платить. Если раньше его можно было тратить на что душе угодно (вплоть до переписывания от руки всякой херни), то теперь оно[9] просто не позволяет расходовать себя как кому в голову взбредёт.

При этом меньше его не стало. Оно стало иначе организовано. Я бы сказал, теперь само время дозволяет только те занятия, которые подтвержают его, времени, ценность. Занятия при этом могут быть самыми ерундовыми — кабацкие посиделки, дешёвые детективчики или «дамские романы» [10]. Или те же компьютерные игрушки, на «прохождение» которых люди тратят годы жизни. Важно, что времяжорки оставляют человека ни с чем, кроме ощущения потраченного времени.

То же самое можно сказать о нынешнем книгообозревательном деле. Я уже говорил выше о рецензии как рекламе, рецензии как поводе к самовыражению и рецензии как доносе. Но я не сказал о главном: о рецензии как заменителе книге. Как о поводе и причине книгу не читать.

Это самый интересный и самый глубокий слой современного текста «о книжке». Автор рецензии, какие бы он цели перед собой не ставил, сознательно или бессознательно старается вытеснить своим текстом тот, о котором пишет. Это заметно даже в случае прямой рекламы — и именно поэтому особенно блестяще рекламируется именно худшее, а хорошее вызывает желание позоильничать с особым цинизмом. Но в любом случае, кукушачье желание выбросить чужой текст из поля зрения потенциального потребителя и заклеить его своим остаётся «сокрытым движителем» рекламного вроде бы текста.

Отсюда и «нет времени читать»: это ощущение создаётся искусственно. Это ощущение осведомлённости без знания предмета. «Я уже про это читал» — говорит себе человек, и тратит оставшееся время на то, чтобы прочесть ещё десяток рецензий и обзорчиков «ещё и про это, и про это», вместо того, чтобы прочесть, наконец, «это». На что времени не остаётся. «И оппаньки».

4-7[править]

Я заканчиваю — то есть просто обрываю — эту объяснительную записку, чувствуя острое недовольство собой. «Тема не раскрыта», как писали в моё время в тетрадках злые предподавательницы лит-ры. Ну да, не раскрыта. Тройка мне за содержание.

Но вы же умные, вы сами всё прекрасно — — —.

А мне нужно будет писать вдвое больший текст. Не буду. Нет времени, и нет — тому времени, которого нет.

Примечания[править]

  1. И, конечно, где satura, там и (вполне ожидаемая) сатира. Впрочем, ёрник из автора средненький — слишком заметно, что «это ведь он всё суриозно».
  2. Приём не нов. Первым, кажется, был Набоков, пристроивший рекламную выжимку «Ады» в текст романа. «Бесконечный тупик» Галковского заканчивается рядом рецензий на «Тупик» — исчерпывающим, по мнению автора, типовые реакции на его текст. Рецензия на сборник рецензий в самом этом сборнике рецензий тоже наверняка где-то уже была, — «а, впрочем, и Бог с ним».
  3. Одна наша отдалённая знакомая — увы, виртуальная, — ныне обитающая в Америке, вспоминала об этом так: «Ко мне приводили еврейских мальчиков. И они читали мне Мандельштама. Как будто я неграмотная».
  4. Характерно, что это не осознавалось. В советское время многие верили, что за семидесятые годы были написаны тонны литературы «в стол». Более того, многие хвастались, что у них в столе «что-то лежит». Увы, когда пришла пора отвечать за базар и вскрывать потайные ящики, оказалось, что там пусто: нет даже интересных личных дневников того времени, «хотя казалось бы». Зато обнаружились горы «запрещённого», переписанного от руки или перестуканного на пишмашинке, а также ксеренного и набитого на ленты. Были люди, положившие многие годы жизни на эти труды. Я знаю одну тётеньку, перепечатавшую на машинке все три тома «Архипелага ГУЛАГ», и одного дяденьку, который на работе занимался переписыванием от руки томов «Агни-Йоги».
  5. См.: «О советской книге» в настоящем сборнике.
  6. Чтобы было понятно, «как такое возможно», применю метод этого автора к себе. Если, скажем, Золотоносову попадётся на глаза эта книжка и он захочет уличить меня в антисемитизме, он напишет, что выражение «образованный неадкват», очевидно, намекает на его, Золотоносова, еврейство: ведь слово «образованный» очень похоже на слово «обрезанный», особенно если ему обрезать суффикс (что само по себе того-с!) и заменить одну гласную (а это уже намёк на неогласованный текст на иврите), слово же «неадекват», очевидно, имеет смысл «не адекватный национально, имеющий неправильное происхождение». Всё, сдавайте тапочки, я шифрующийся антисемит. И теперь на меня можно и нужно доносить в ПАСЕ, запрещать в законодательном порядке и лечить электричеством. Кстати, тот же Золотоносов обнаружил антисемитизм и у Мандельштама.
  7. Об этом я узнал случайно и, что называется, проникся. Чтобы не смазать впечатление, воспроизвожу дневниковую запись на эту тему:
    23 мая 2001 года
    Вчера в книжном магазинчике около найшулевского логовища (где переходно экономят). Там несколько комнат (в том числе — нотный букинист, а теперь ещё и востоковедение сделали отдельно) и, помимо прочего, «буфет» — нечто вроде пародии на советские заведения с тем же названием. Предлагается гречневая каша с сосисками в пластмассовой посудинке, какие-то сырки и прочий ностальгический ужас.
    Иван, оголодав, решается съесть что-то относительно безобидное — какой-то «йогурт». Я «составляю компанию». Пристраиваемся в уголке. За соседним столиком сидят трое: пожилой дядька с хорошо развитой плешью, обрамлённой сединами, тощий мужик «за сорок» с карандашной твёрдостью во взоре и подсевший к ним юноша бледный со взором потухшим. Разговаривают они громко и вкусно, так что хошь ни хошь, а слушать приходится. Впрочем, слушать интересно. Юноша оказывается литинститутовским. И жалуется, как водится, на свою студенческую долю. У него, у юноши, проблема — он никак не прорвётся с зачётом через Чудакову. «Я ей торт принёс здоровенный» — сокрушается юноша, теребя шевелюру, «а она его вот так в сторону отодвигает и сразу вопрос: когда запретили такого-то?»
    Дальше по ходу разговора выясняется, что вопросы, которые задаёт М. Ч., сводятся ровно к этому — кого когда проклятые коммуняки запретили, репрессировали или подвергли иной какой-нибудь каре. Что парню сугубо неинтересно, да и к тому же: «я с ней поспорил как-то прямо на лекции. Она говорила, что у Мандельштама в строчке „но не волк я по крови своей“ содержится косвенный донос на Булгакова, который за год до того сказал, что…» — конца фразы я не расслышал, потому что дядька с плешью включился и стал учить юношу жить. Голоса смешались и выплыла только конечная фраза — «… она же за демократию глотку перегрызёт». Дальше бедолага признался ещё в одном грехе, а именно в том, что ему нравится музыка нового-старого гимна. «Я только про музыку сказал!» — оправдывался бедолага, «я не про слова ни в коем случае, а она как понесла…»
  8. Надо сказать, что такая идеологическая бдительность прямо наследовала советской. Советские товарищи тоже обожали находить двойные и тройные смыслы, — клонящиеся, разумеется, к низвержению советской власти, — в самых невинных вещах. Юрий Богомолов рассказывал такую байку (цитирую по публикации в «Известиях»):
    Еще в довоенные годы над кинематографом был поставлен очень политически подкованный начальник. Фамилия его была Дукельский. А может, другая — неважно. Он по должности отсматривал все картины, делал авторам замечания. Одна из них не вызвала никаких нареканий (что было редкостью), но вдруг его сознание обожгло последнее слово в картине: «КОНЕЦ».
     — Конец чего? — спросил он расслабившегося режиссера. — Света? Советской власти?
     — Что вы… Как можно! Конец фильма.
     — Тогда так и напишите.
    Так и стали писать с тех пор.
    Впрочем, через строчку тот же автор ниже приводит другую историю, подтверждающую, что опасения цензора были не напрасны:
    Спустя много лет, когда все искусства праздновали вслед за Октябрем свои пятидесятилетия, был выпущен красочный плакат «50 лет — советскому цирку». Вся интеллигенция веселилась, вычитав в нем своё.
    (Мне, кстати, всегда нравилось это самое «конец фильма»: оно звучало точнее и менее безнадёжно, чем безнадёжный американский «The End», который, как мне казалось, был уместен только в том случае, если все герои фильма окочурились в финале. Так что товарищ Дукельский задал вполне уместный вопрос и к тому же заложил основы хорошей традиции — которую теперь, скорее всего, похерят, чтобы «сделать как у людей»).
  9. Или те, кто его контролируют.
  10. Которые откровенно рекламируются именно в качестве одуряющих снадобий. «Отправь голову в отпуск» — такая реклама украшала вагоны метро в 2005 году. Рекламировалась новая серия романов в мягких обложках от какого-то «издательства Амадеус». Та же реклама шла по телевидению, на радио, на придорожных щитах (именуемых почему-то «биллбордами») и т. п. Характерно, что «романы» от «Амадеуса» анонимны, то есть пишутся литнеграми конвейерным способом. Книжка стоип 15 руб. — это цена бутылки плохого пива.