Александр Зиновьев:Русская судьба. Исповедь отщепенца/IV. В столице истории

Материал из свободной русской энциклопедии «Традиция»
Перейти к: навигация, поиск

Русская судьба. Исповедь отщепенца


Автор:
Александр Зиновьев



Опубликовано:
Дата написания:
1988






Предмет:
Александр Зиновьев
О тексте:
В тексте довольно много помарок и мелких огрехов. Если вы их увидите, исправляйте их, пожалуйста.
Зиновьев А. Русская судьба. Исповедь отщепенца. — М.: Центрполиграф, 1999.>

Историческая претензия[править]

Москва — столица истории? — наверняка удивится и, может быть, даже возмутится читатель. Вашингтон, Лондон, Париж, Рим, на худой конец, Нью-Йорк — это еще куда ни шло. Но Москва?! Так ведь там в магазинах пусто! Демократических свобод нет! Гомосексуалистов преследуют! Оппозиционные партии не разрешаются! О какой тут столице истории может идти речь?! Москва — это провинциальное захолустье сравнительно с Западом!

Не спорю, можно рассуждать и так. Но можно и иначе, причем с не меньшими основаниями. В начале 1979 года я написал статью о Москве. Сейчас я уже не могу сказать о ней так, как тогда, — исчезло эмоциональное отношение к ней. Поэтому я кратко перескажу то, что писал тогда.

Москва есть воинствующая провинциальность, буйствующая бездарность, одуряющая скука, поглощающая все прочие краски серость. Это относится не только ко внешнему виду города, но и ко всему его образу жизни. Серые унылые дома. Почти никакой истории — она стерта и сфальсифицирована. Тошнотворные столовые и кафе. Да и то изредка, с очередями, грязью, хамством. Убогие магазины. Многочасовые очереди. Толпы ошалелых баб с авоськами, мечущихся в поисках съедобного. Негде приткнуться и посидеть просто так. Тесные квартиры. И то хорошо, что такие квартиры появились. Раньше ютились в коммуналках. Что это такое, западный человек вряд ли способен вообразить. В Москве все до такой степени серо и уныло, что становится даже интересно. Это особая интересность, чисто негативная, разъедающая, лишающая воли к действию. Здесь отсутствие того, что делает человека личностью, достигает чудовищных размеров и становится ощутимо положительным. Здесь «нет» превращается в основное «да». Здесь бездарность есть не просто отсутствие таланта, но наличие наглого таланта душить талант настоящий. Здесь глупость есть не просто отсутствие ума, но наличие некоего подобия ума, заменяющего и вытесняющего ум подлинный. Цинизм, злоба, подлость, пошлость, насилие здесь пронизывают все сферы бытия и образуют общий фон психологии граждан.

Москва мыслилась как витрина нового коммунистического общества. С колоннами, фронтонами и прочими «завитушками», которые в послесталинские годы стали называть архитектурными излишествами. Образ отвергнутого Петербурга владел подсознанием хозяев новой столицы. Тщательно сносилась с лица земли старая, т. е. русская Москва. Безжалостно ломались церкви. Спрямлялись кривые улочки. Загоняли в трубы речки. Срезали возвышенности. Новая Москва мыслилась как идеальная плоскость, застроенная так, что теперь трудно поверить в здравый ум ее проектировщиков. Был отвергнут проект Корбюзье строить новую Москву в Юго-Западном районе, а старую Москву сохранить как исторический памятник. После войны Москва сама устремилась в этом направлении, но не на уровне проекта Корбюзье, а во вкусе советских академиков архитектуры и партийных чиновников.

Москва — это многие миллионы людей. Сотни тысяч из них суть процветающие партийные и государственные чиновники, министры, генералы, академики, директора, артисты, художники, писатели, спортсмены, попы, спекулянты, жулики и т. д. Сотни тысяч выходцев из разных районов страны ежегодно вливаются в Москву, несмотря ни на какие запреты, — за взятки, по блату, на законных основаниях. Очень многие из них добиваются успеха. В Москве убогие магазины. А одеты москвичи в среднем не хуже, чем в западных городах. Продовольственные магазины пусты. А привилегированные слои имеют все по потребности. В Москве можно посмотреть любой западный фильм, прочитать любую западную книгу, послушать любую западную музыку. Здесь много возможностей пристроиться к лучшей жизни и сделать карьеру. Каналы карьеры здесь неисчислимы. Здесь с продовольствием лучше, чем в других местах. Здесь есть виды деятельности, каких нет нигде в стране. Здесь Запад ближе, культуры больше. Здесь свободнее в отношении разговоров. Здесь можно делать такое, что запрещено в других местах. Массе советского населения Москва кажется почти Западом.

Но кому достаются упомянутые выше блага и какой ценой? Чтобы пробиться к этим благам, нужно сформироваться так и вести такой образ жизни, что вся кажущаяся яркость и интересность жизни оказываются иллюзорными. Они постепенно пропадают, уступая место серости, пошлости, скуке, бездарности. Человеческий материал, по идее наслаждающийся жизнью в Москве, отбирается и воспитывается по законам коммунистического образа жизни так, что о наслаждении жизнью тут приходится говорить лишь в примитивном и сатирическом смысле. Московское наслаждение жизнью в большинстве случаев и в целом достигается ценой морального крушения и приобщения к мафиозному образу жизни. Любыми путями вырваться из житейского убожества и урвать какие-то преимущества перед другими — таков стержень и основа социальной психологии Москвы.

Столицы бывают разные. Я употребляю слово «столица» не в обиходном, а в социологическом смысле: это та точка на планете, из которой исходит инициатива исторического процесса, через которую в мир исходит влияние доминирующей тенденции эволюции. Именно в этом смысле Москва превратилась в столицу мировой истории. Москва стала базисом, центром, острием, душой и сердцем роковой тенденции человечества — коммунистической атаки на весь мир. Я пишу об этом не с гордостью русского человека, а с тревогой гражданина планеты за ее будущее.

В тридцатые годы, когда я приехал в Москву, до этого еще было далеко. Но будущая роль Москвы уже ощущалась, по крайней мере как претензия. Нам внушали, что Москве предстоит сыграть роль маяка историческо го процесса на предстоящие столетия. Эта претензия имела ничуть не меньше оснований, чем намерение дикого (с европейской точки зрения) монгола Темучина (Чингисхана) покорить весь тогдашний цивилизованный мир. Сколько столетий русские князья бегали на поклон в Золотую Орду?! Яркий, богатый и высококультурный Рим был разгромлен и покорен безграмотными варварами.

Разумеется, такого рода мысли не могли прийти мне в голову в конце августа 1933 года, когда я лежал на багажной полке дореволюционного вагона, положив под голову мешочек с жалкими пожитками, куском хлеба, бутылкой молока и парой круто сваренных яиц. Я не спал, опасаясь, как бы у меня во сне не украли мое имущество, и думая о том, что меня ожидало в сказочной Москве — будущей столице мировой истории.

В Москве[править]

Реальная Москва удивила меня несоответствием тому образу ее, какой у меня сложился в деревне. Я увидел, конечно, и такие здания, какие воображал до этого. Таким был, например, весь комплекс Казанского вокзала, расположенного напротив Ярославского вокзала, на который мы прибыли. Я этот вокзал видел много раз на картинках и сразу узнал его. Но в целом город выглядел совсем иначе. Он мне показался серым и враждебным. И мокрым: шел дождь. По тротуарам и мостовой бежали ручьи. Меня встретил старший брат Михаил. Мы пошли на Большую Спасскую улицу, где мне теперь предстояло жить в доме номер 11 в квартире номер 3. Это было недалеко от вокзала, минутах в двадцати ходьбы. А вещей у меня — запасная рубашка и штаны да свидетельство о рождении и об окончании начальной школы. Забегая вперед, скажу, что я так и прожил всю жизнь в Советском Союзе с минимумом вещей, возведя это даже в принцип жития.

Мы подошли к приземистому дому. Над воротами была вделана плита с именем бывшего владельца дома, моего двоюродного деда Бахвалова. Эта плита сохранялась еще и в послевоенные годы. Мы вошли во двор, похожий на каменный колодец, и спустились в глубокий подвал. На кухню высыпали все жильцы подвала поглядеть на новое пополнение. Потом я узнал, что в подвале было пять комнат-клетушек, в которых жило пять семей. На общей площади менее 70 кв. м. обитало более двадцати человек, кроме нашей семьи. Никакой ванны. Допотопный туалет. Гнилые полы. За то, чтобы починить канализацию и настелить новые полы, жильцы квартиры сражались потом до 1936 года. Писали жалобы во все инстанции власти. Писали письма Ворошилову, Буденному и самому Сталину. Просьбу удовлетворили лишь в связи со «всенародным обсуждением» проекта новой Конституции.

Представив меня жильцам квартиры, брат ввел меня в маленькую комнатушку, вид которой поверг меня не то что в состояние уныния, а в окаменение. Комната была узкая, два с половиной метра, и длинная, четыре метра, темная и сырая. На одной стене, густо покрашенной зеленой масляной краской, выступали большие капли воды, стекавшие тонкими струйками на пол. Небольшое, вечно грязное снаружи окно выходило прямо на тротуар. За ним мелькали ноги, топали каблуки. Слышно было, как по булыжной мостовой грохотали грузовики. Протопали солдаты, горланя строевую песню: на той стороне улицы находились Красно-Перекопские казармы. Под окном был шкаф для продуктов. Внутри его было сыро, пахло плесенью. Под шкафом стоял сундук. На нем мне предстояло спать. В комнате стоял шкаф, стол и два стула. Все это было сделано самим братом. Стояла железная кровать с медными шарами. На ней спали брат и отец. Под потолком висела тусклая электрическая лампочка. На тонкой перегородке, отделявшей нашу комнату от соседей, висела черная тарелка радиорепродуктора. В комнате была также печка. Железная труба от печки тянулась по каменной стене до потолка и уходила на кухню в общий дымоход.

Брат дал мне кусок хлеба с колбасой и стакан чаю. Колбаса была самая дешевая. Потом я узнал, что ее называли «собачьей радостью». Колбасе и чаю я обрадовался: чай был не по-деревенски сладким, а колбасу я вообще ел впервые в жизни. Потом брат ушел на работу, оставив меня одного до вечера. Отец в это время работал где-то за городом и ночевал там. Я остался один. На меня накатилась невыносимая тоска. Мне захотелось немедленно бежать обратно в деревню. К счастью, прекратился дождь. Во двор высыпала целая орава детей. Сосед по квартире моего возраста зашел ко мне и позвал во двор. Во дворе меня окружили ребята. Смеялись над тем, как я одет. Называли «Ванькой». Один парень по виду старше меня года на два и на голову выше ростом толкнул меня. Не задумываясь, я ударил его в нос. Нос я ему разбил до крови. Он заплакал и убежал жаловаться. А я сразу же завоевал уважение — этого парня во дворе не любили. Так я нарушил евангельскую заповедь непротивления злу насилием. Вместо заповеди «Если тебя ударили по одной щеке, подставь другую» я встал на путь выработки своей: «Сопротивляйся насилию любыми доступными тебе средствами». Началась новая эпоха в моей жизни.

Год ужаса[править]

Время с сентября 1933-го до июня 1934 года (т. е. до летних каникул) было самым трудным в моей жизни до 1939 года. Я называю этот период первым годом ужаса. Отец был человеком совершенно непрактичным в бытовом отношении. Он варил гигантскую кастрюлю супа на целую неделю. При одном воспоминании об этом супе меня до сих пор тошнит. Один раз он где-то приобрел курицу и сварил ее с потрохами и перьями. Над этой историей потом потешались много лет наши соседи и знакомые. Уже после войны, когда мы жили в Москве, мать послала отца в больницу, чтобы оттуда присылали медицинскую сестру делать ей уколы. В больнице не поняли, в чем дело, и уколы стали делать отцу. Так продолжалось несколько дней. И опять-таки была большая потеха, когда обнаружили ошибку... И вот этому человеку надо было заботиться о ребенке, которому еще не исполнилось одиннадцати лет. Но скоро наши роли переменились, и я сам стал заботиться о нем.

Брат в эту зиму женился и привез из деревни молодую жену. Она немедленно установила «новый порядок». В комнате стало чище и наряднее. Но на шкафах появились замочки. Нам с отцом остался общий шкаф на лестничной площадке, где мы хранили наш спасительный суп, и маленькое отделение в шкафу под окном. Отец стал спать на сундуке под окном. А мне жильцы квартиры разрешили спать на ящике для картошки, расположенном в промежутке между стенкой нашей комнаты и уборной. На этом ящике я спал почти до самого конца 1939 года. После войны, написав десятки прошений, мы добились того, что эта территория отошла к нашей комнате. Это была первая крупная победа нашей семьи в борьбе за улучшение жилищных условий.

Я быстро освоился с новой жизнью, и отец передал в мое ведение хозяйственные дела. Он отдавал мне продуктовые карточки и давал деньги. Их было совсем немного. Мне приходилось выкручиваться. Мои математические способности и природная смекалка очень пригодились. Я покупал керосин для примуса и продукты. Носил белье в прачечную. Тогда в Москве было много китайских прачечных. Потом китайцы все вдруг исчезли. Говорили, что их всех арестовали как японских шпионов. Отец часто уезжал на несколько дней, и у меня тогда образовывались «избытки» хлеба. Хлеб я продавал, а на вырученные деньги покупал тетради или какие-либо вещи. Один раз я таким путем приобрел тапочки для занятий по физкультуре, другой раз — трусы для тех же целей. Короче говоря, вплоть до приезда в Москву сестры Анны с братом Николаем (осенью 1936 года), я сам вел все хозяйственные дела, касающиеся меня и отца. Даже большие покупки, например ботинки, пальто, я делал сам. Отец иногда брал меня с собой на работу, где подкармливал в столовой, или приносил что-нибудь с собой. Сам он ел необычайно мало, никогда не употреблял алкоголь, не курил, носильные вещи приобретал только тогда, когда старые носить было уже совсем невозможно. Мы с ним довольно часто ходили в гости, где нам тоже перепадало кое-что из еды. Но вообще этот год был довольно голодный для всех, и наш образ жизни не выглядел таким кошмарным, каким он кажется сейчас. На фоне всеобщей бедности наше положение не казалось сверхбедностью.

Устроить меня в школу поблизости от дома не удалось: они все были переполнены. Но нет худа без добpa. Меня приняли в школу далеко от дома, на Большой Переяславской улице, зато лучшую в нашем районе. Сначала меня брать не хотели, так как я был из деревни. Я сказал, что у нас в деревне была хорошая школа. Женщина в канцелярии школы, разговаривавшая со мной, обратила внимание на то, что я говорил совсем не по-деревенски и грамотно для такого возраста. Она решила принять меня, но не в пятый, а в четвертый класс. Я отказался. Я предложил ей дать мне математическую задачу на умножение или деление больших чисел. В это время в канцелярию зашли другие люди, возможно учителя. Один из них предложил мне умножить четырехзначное число на трехзначное. Я молниеносно сделал это в уме. Мой трюк произвел впечатление. Меня приняли в пятый класс. Начались занятия. Выяснилось, что я был подготовлен лучше, чем большинство учеников класса. Появилась уверенность в том, что я и тут буду учиться хорошо. Это уменьшило тоску по деревне и сгладило остроту переживаний из-за бытовой неустроенности. Появилась большая цель — хорошо учиться, несмотря ни на что. Потребность куда-то идти дополнилась двигателем движения — всепоглощающей целью набраться знаний, чему-то научиться и проявить себя для окружающих.

Проблема самозащиты[править]

Мой первый день жизни в Москве начался с драки. Это было только начало. Тогда еще встречались беспризорники. Во многих семьях родители либо вообще не заботились о том, как ведут себя дети на улице, либо не имели возможности контролировать их. Разделение на «улицу» и «школу» было еще очень резким. Дети образовывали дворовые банды. Верховодили в них ребята, которые были старше и физически сильнее других, плохо учились, оставались на второй год или совсем бросали школу, курили, ругались матом, хулиганили и пили водку. Банды враждовали друг с другом. Иногда драки кончались увечьями. Ловили детей из враждебных банд или случайных одиночек, обыскивали, отнимали деньги и вообще все, что находили в карманах, избивали.

Существовала такая банда и в нашем дворе. И меня, конечно, попытались в нее вовлечь. Я был фактически безнадзорным, и ребятам казалось, что я предназначен быть с ними. И соседи по дому все были убеждены в том, что я стану жертвой улицы. Более того, им даже хотелось, чтобы это случилось. Слух о том, что я хорошо учусь, дошел до них. Это вызывало раздражение.

Я, однако, был воспитан в нашем «медвежьем углу» так, что уличные ребята не могли стать моими друзьями, а их поведение вызывало у меня лишь протест и отвращение. К тому же я, избегая командовать другими, сам противился попыткам других командовать мною. А заправилы банды навязывали младшим и более слабым ребятам свою беспрекословную власть. Причем это порою принимало такие формы, что мне до сих пор стыдно вспоминать и тем более писать об этом. Но остаться независимым одиночкой было не так-то просто. Мне некому было жаловаться, да я и не был к этому приучен. Мне пришлось передраться со всеми ребятами из дворовой банды, чтобы доказать свое право на независимое положение. Драки проходили с переменным успехом. Я дрался с остервенением, и меня стали побаиваться даже более сильные ребята. Когда на нашу банду делали налеты другие банды, меня обычно звали на помощь. И я никогда не уклонялся от этого. Это тоже способствовало укреплению моей позиции. Стремление к завоеванию индивидуальной независимости стало одним из качеств моего характера, а со временем одним из принципов моей жизненной системы. Обычно я добивался успеха, не считаясь с потерями.

Однажды произошел такой случай. Я после школы пошел в булочную. Чтобы сократить путь, я пошел через проходной двор и столкнулся с ребятами из банды с соседней улицы. Они окружили меня с явным намерением обыскать, отнять карточки и деньги, а затем избить. И тут во мне .сказался «зиновьевский» характер. Я предупредил, что первому, кто коснется меня, я выткну глаз, а потом пусть со мной делают что хотят. Я действительно был готов на это. Ребята поняли это, испугались, расступились, и я ушел своей дорогой. После этой истории обо мне распространился слух, будто я — на все способный бандит, будто связан с шайкой взрослых профессиональных грабителей. Слух дошел до школы. Не в меру усердный комсорг школы по имени Павлик решил устроить из этого «дело». Однажды меня с урока вызвали в кабинет директора. В кабинете, помимо директора и заведующего учебной частью, был тот самый Павлик. На столе лежал финский нож. Павлик заявил, что этот нож был найден в кармане моего пальто — тогда в раздевалке регулярно делали обыски нашей одежды. Я сказал, что у меня в пальто вообще нет карманов. Принесли мое пальто, перешитое еще в деревне из какого-то старья. В нем действительно не было карманов. Историю замяли. Павлик потом куда-то исчез, но конечно, не из-за меня. Эта история принесла мне также и пользу. После этого было еще несколько мелких стычек, но я до окончания школы чувствовал себя в безопасности.

Стремление занять такое особое положение в коллективе, какое соответствовало моему еще только складывающемуся тогда характеру, не имело абсолютно ничего общего со стремлением приобрести какие-то привилегии и преимущества сравнительно с другими людьми. Мое стремление как раз вредило мне, приносило неприятности, лишало возможности приобрести упомянутые привилегии. Из-за него мне потом не раз приходилось выслушивать упреки в противопоставлении себя коллективу, в «буржуазном индивидуализме» и даже в «анархизме». Но мой индивидуализм не имел ничего общего с «буржуазным». Он был результатом идеального коллективизма. Он был протестом против нарушения норм идеального коллективизма в его реальном исполнении. Он был формой самозащиты индивида, принимающего достоинства коллектива, но восстающего против стремления коллектива низвести индивида до уровня безликой его частички. Некоторые идеи на этот счет читатель может найти в конце книги «Желтый дом».

Не могу сказать, что я легко отделался от влияния улицы. Мне было все-таки одиннадцать лет. Надо мною не было повседневного контроля семьи. Я порою находился на грани падения. Причем мое падение могло произойти из-за пустяка. Достаточно было оказаться замешанным в какую-нибудь хулиганскую или воровскую историю, чтобы попасть в детскую исправительную ко лонию. Тогда, в начале тридцатых годов, не очень-то церемонились. Однажды старшие ребята из дворовой банды подговорили нас украсть коляску с мороженым. Операция прошла успешно. В другой раз нас спровоцировали на нападение на пивной ларек. На этот раз нас забрали в милицию. Брату Михаилу пришлось приложить усилия, чтобы вызволить меня домой. Я оказался вовлеченным в такие дела не в силу некоей испорченности, а просто из мальчишеского желания показать, что не являлся трусом. Я решительно порвал близкие контакты с улицей после того, как вожаки дворовой банды попытались склонить меня к сексуальным извращениям. Это вызвало у меня глубочайшее отвращение. После этого я вообще перестал проводить время в нашем дворе и в соседних.

Переодетый принц[править]

В школе мне дали кличку «Зиночка», так как я носил волосы длиннее, чем у других мальчиков, и лицом был похож на девочку. Меня эта кличка не обижала: она была доброй. У меня сразу же установились дружеские отношения со всеми учениками. За все время учебы в школе у меня не было ни одной ссоры с другими учениками на личной основе. Все конфликты возникали на социальной основе — мне с детства было суждено стать объектом именно социальных отношений. Мы, например, по истории изучали («проходили») восстание Спартака. Учительница спросила нас, кем бы мы хотели быть в те годы. Все сказали, что хотели бы быть рабами, чтобы вместе со Спартаком бороться за освобождение рабов. Я же заявил, что рабом быть не хочу. Это произвело на всех дурное впечатление Меня прорабатывали на сборе пионерского отряда и на классном собрании. В конце концов мне пришлось уступить, но лишь частично: я согласился бороться за ликвидацию рабства вместе со Спартаком, но не в качестве раба, а в качестве свободного римлянина, перешедшего на сторону рабов. Я аргументировал свою позицию тем, что Маркс и Энгельс были выходцами из буржуазии, но перешли на сторону пролетариата. И меня простили. В этом случае весь класс обрушился на меня по причине чисто идеологического характера.

В нашем классе были ученики всех социальных категорий — подхалимы, карьеристы, ябедники, старательные, индифферентные и т. д. Чем взрослее становились мы, тем отчетливее проявлялись эти качества. Но эти различия не играли существенной роли и не разрушали дружеских отношений. Я скоро приобрел репутацию самого способного ученика, не заботившегося об отметках, не заискивавшего перед учителями, не вылезавшего на вид. И потому ко мне хорошо относились даже самые карьеристически ориентированные ученики — я им не мешал и не конкурировал с ними. Никаких карьеристических качеств у меня так и не появилось. Не развилось и стремление конкурировать с другими. Успехи других никогда не вызывали у меня чувства зависти. Я остро ощущал и переживал лишь случаи несправедливости (да и то внутренне, про себя), причем гораздо болезненнее, когда они касались других.

Такой тип поведения я выработал для себя отчасти вследствие воспитания в семье, отчасти же как самозащитную реакцию в тех условиях, в каких я оказался. Я был одиноким, не имел опоры в семье, к тому же лишенный социальных амбиций, не имел никакой склонности к доминированию над другими. К этим причинам в результате чтения и размышлений присоединилась затем еще одна — сознательная склонность играть роль «лишнего человека» и выпадающего из общей массы исключительного одиночки. Я очень рано открыл для себя Лермонтова, и он стал моим любимым писателем на всю жизнь. Лермонтовский психологический тип удивительным образом совпал с моими наклонностями. Сделал свое дело и врожденный психологический аристократизм, перешедший ко мне (и к другим моим братьям и сестрам в той или иной мере) как по отцовской, так и по материнской линии. По всей вероятности, это качество, хотя и встречающееся довольно редко, является общечеловеческим. Таким прирожденным психологическим аристократизмом в очень сильной степени обладает моя жена Ольга, которая родилась уже после войны также в обычной многодетной русской семье. В 1933 году я попал в гости к девочке из нашего класса, принадле жавшей к очень интеллигентной семье. Звали ее Наташей. Ее отец был крупным авиационным инженером, а мать — актрисой, вышедшей из дворянской среды. И я, деревенский Ванька, повел себя так, что мать этой девочки назвала меня «переодетым принцем». Забавно, что такое мое поведение было обусловлено психологически лишь крайней растерянностью, стеснительностью и испугом. Кроме того, прочитав какую-то книгу, про индейцев, я усвоил правило: никогда ничему не удивляться, делать вид, что для тебя ничто не ново. Я начал играть в такого благородного «индейца». Игра перешла в привычку. Я стал смотреть на все человеческие слабости и соблазны свысока, с позиции «переодетого принца». Эта позиция оказалась очень эффективной в преодолении всех тех неприятностей, с которыми мне предстояло иметь дело в жизни.

В первые годы жизни в Москве я прочитал рассказ Лавренева «Сорок первый». По этому рассказу уже в послевоенные годы мой друг Григорий Чухрай поставил замечательный фильм. В этом рассказе красные партизаны взяли в плен белого офицера. Им пришлось идти через пустыню. Партизаны выбились из сил, а белый офицер шел как ни в чем не бывало (так казалось партизанам). Командир партизан спросил его, чем объясняется такое его поведение. Офицер ответил: преимуществом культуры.

Прочитав рассказ еще мальчиком, я решил идти по пустыне жизни так, как этот офицер, — не показывая вида, что мне было плохо, и сохраняя достоинство при всех обстоятельствах.

Должен сказать, что я не был абсолютным исключением на этот счет. В годы моего отрочества и юности идеи духовного и поведенческого аристократизма в той или иной форме бродили в нашей среде. Они совпадали с принципами морали идеалистического коммунизма. С первых же дней учебы в московской школе я подружился с мальчиком, жившим через несколько домов от моего дома на нашей улице. Звали его Валентином Марахотиным. Он стал одним из самых близких моих друзей на всю жизнь. Он был чрезвычайно красив в русском стиле, атлетически сложен, смел, до болезненности честен и самоотвержен. Он покровительствовал всем в округе, кого могли обидеть уличные ребята. Я ему тоже был обязан многим. Отец у него умер от пьянства, а мать скоро заболела. Валентину пришлось бросить учебу и начать работать. Уже с четырнадцати лет он подрабатывал водолазом на водной станции и тренером по плаванию. Хотя он не получил хорошего образования, он имел все основания считаться «переодетым принцем». Я его очень любил и относился к нему как к брату. Людей такого типа мне посчастливилось встретить много, особенно во время войны. Тогда происходила своеобразная поляризация человеческих типов.

Первые открытия[править]

Мои первые творческие открытия не имели ничего общего ни с наукой, ни с искусством. Они были бытовыми. В Москву меня отправили в ботинках. Но ботинки были женские. Чтобы меня не дразнили за это, я догадался заворачивать верх ботинок внутрь так, что получались мужские ботинки. Носков в деревне не было. Мать снабдила меня портянками. В Москве отец купил мне носки. Носил я их не снимая, пока пятка не протерлась. Я перевернул носки на сто восемьдесят градусов, так что дыра оказалась сверху. И носил опять до новой дыры. Потом я повернул носки на девяносто градусов к дырам. Когда образовалась третья дыра, перевернул еще раз на сто восемьдесят градусов. Потом я спустил носки так, что дыры сдвинулись с пятки, и носил еще до тех пор, пока не образовались еще четыре дыры. Носки стирал с мылом под краном, делал это вечером, чтобы они высохли к утру, к школе. Наконец я стал штопать дыры. Сколько времени я проносил те мои, первые в жизни носки, не помню даже.

Аналогично приходилось выкручиваться с другими предметами одежды. С едой. С книгами и тетрадями. Я научился сам ремонтировать ботинки, штопать дырки на брюках так, чтобы не было видно штопку, и готовить самую примитивную еду — варить картошку, макароны, кашу. Но величайшим моим открытием того времени я считаю успешную борьбу со вшами. Они, конечно, завелись. А в школе каждый день устраивали про верку на гигиену, имелись прежде всего в виду вши. Я боялся, что меня выгонят из школы из-за грязи и вшей, и потому с первых же дней начал тщательно мыться под краном и уничтожать насекомых, чтобы они, по крайней мере, не выползали на воротник рубашки. Потом мне пришла в голову идея — проглаживать все швы рубашки и нижнего белья раскаленным утюгом. Успех был полный, но зато я пожег рубашки. Впрочем, это было уже не столь опасно. Наконец я попробовал смачивать швы одежды денатуратом, использовавшимся для примусов. Результат был тоже хороший, но от меня стало пахнуть, как от заядлого алкоголика, и от денатурата пришлось отказаться. Такого рода открытиями был занят у меня весь год. Думаю, что эта вынужденная бытовая изобретательность послужила первой школой изобретательности исследовательской.

Школа тридцатых годов[править]

Мне в детстве в семье привили представление о том, что в мире существует нечто чистое, светлое, святое. Сначала воплощением этих представлений был некий религиозный Храм. Но религия была смертельно ранена. Храм был разрушен. А потребность в таком Храме осталась. А такой Храм для меня нашелся сам собой: школа.

Школа, в которой я проучился с 1933-го по 1939 год, была построена в 1930 году и считалась новой. Она не была исключением в то время. Но таких школ было еще немного. Она не была привилегированной. Но вместе с тем она была одной из лучших школ в стране. Она еще не успела стать типичной, но была характерной с точки зрения отношения к школе в те годы и с точки зрения основных тенденций в образовании и воспитании молодежи. В большинстве школ дело обстояло хуже, в некоторых школах — лучше. Но если бы нужно было описать самое существенное в советской школьной системе тридцатых (т. е. предвоенных) годов, я бы выбрал именно нашу школу как классический образец. Это дело случая, что я оказался в ней. Но думаю, что я стал тем, чем я стал, в значительной мере благодаря тому, что учился именно в такой школе.

Прежде всего — само здание школы. В предвоенные и особенно в послевоенные годы в Москве были построены сотни новых прекрасных школ. Но моя школа, ставшая к тому времени старой, осталась непревзойдённой — так мне показалось, когда я перед эмиграцией на Запад пришел на Большую Переяславскую улицу в последний раз посмотреть на нее. Посмотреть на сохранившееся здание, в котором теперь помещалась школа, абсолютно ничего общего не имевшая с той, в которой я учился. Та школа исчезла навсегда в прошлое. Если здание школы прекрасно выглядело в 1978 году среди новых высоких домов, то как же она должна была восприниматься в тридцатые годы в окружении жалких домишек (в основном деревянных и полуразрушенных), построенных еще задолго до революции?! В особенности для тех из детей, кто жил в тесных и мрачных комнатушках в сырых подвалах и деревянных развалюхах, школа казалась прекрасным дворцом будущего коммунистического общества.

1933-й и 1934 годы были голодными. Минимум продуктов питания можно было получить только по карточкам. В школе дети из самых бедных семей получали бесплатный завтрак, а прочие могли кое-что покупать по сниженным ценам в буфете. Для меня эти школьные завтраки в течение трех лет были весьма серьезным подкреплением. Были они, конечно, убогими. Но в дополнение к тому, что мне удавалось съесть дома, они сохранили мне жизнь. В школе мне также выдавали иногда ордера на одежду и обувь — особые бумажки с печатями, по которым я мог очень дешево купить рубашку, ботинки или брюки в особых магазинах. Несколько раз мне выдавали рубашки и обувь бесплатно. Для этого требовалось особое решение родительского и педагогического совета. Физически слабых от недоедания детей иногда направляли в однодневные дома отдыха, где можно было получить еду. Бывал в таких домах и я. В школе постоянно организовывали всякого рода экскурсии — в зоопарк, в ботанический сад, в планетарий, в многочисленные музеи. Часто во время таких экскурсий нас поили чаем с сахаром и давали бутерброды с сыром или колбасой.

Уровень преподавания в школе был чрезвычайно высоким. Я думаю, что к концу тридцатых годов советская школа в той ее части, в какую входила наша школа, достигла кульминационного пункта. В послевоенные годы во многих отношениях началась деградация школьной системы образования и воспитания. В тридцатые годы школьный учитель еще оставался по традиции одной из самых почетных фигур общества. Учителя были высококвалифицированными и энтузиастами своего предмета. И нравственный их уровень был очень высоким: они служили образцом для молодежи.

Приобщение к культуре на первых порах происходило для меня также через школу. Это упоминавшиеся выше экскурсии, различного рода кружки, коллективные походы в музеи, в кино и в театры. В нашей школе был драматический кружок. Руководил им профессиональный артист одного из московских театров Петр Крылов. Кружок был очень серьезный. На смотрах художественной самодеятельности Москвы он систематически занимал призовые места. В его репертуаре были такие пьесы, как «Борис Годунов» Пушкина и «Горе от ума» Грибоедова. Но преобладали пьесы советских драматургов. Очень успешно была поставлена «Любовь Яровая» Тренева. Одна постановка (называлась пьеса «Ошибка инженера Кочина») сыграла роковую роль в моей жизни, о чем я расскажу потом. В школе часто устраивались концерты самодеятельности. Помимо членов драматического кружка, в них принимали участие дети, обучавшиеся искусству в других местах — в кружках при музыкальных и танцевальных школах, в Доме пионеров (предшественнике Дворца пионеров). На уроках литературы уделялось серьезное внимание художественному чтению. Некоторые ученики хорошо читали Пушкина, Лермонтова, Блока, Маяковского. Один парень из соседнего класса прекрасно сыграл роль Гулливера в кинофильме. Он был убит во время войны. Другой потрясающе играл комические роли в инсценировке чеховских рассказов. Он поступил потом в театральное училище. Но во время войны умер от туберкулеза.

Я тоже попробовал артистическую карьеру, но неудачно. Я принимал участие в постановке пьесы про классовую борьбу в США. Пьеса называлась «Бей, барабан!». Моя роль была без слов: я изображал пионера, которого убивал полицейский. Над моим телом амери канские юные революционеры произносили речи. Затем меня укладывали на импровизированные носилки и торжественно уносили со сцены под грохот барабана. Однажды я схватил насморк. В тот момент, когда я лежал якобы мертвый и в зале и на сцене наступила гробовая тишина, я громко шмыгнул носом. В зале начался смех, а когда меня уносили, я громко чихнул. На этот раз рассмеялись и артисты. Меня уронили, и я сам ушел со сцены под общий хохот в зале. На этом моя артистическая карьера закончилась.

В школе был кружок рисования. Руководил им студент какого-то художественного училища (по имени Женя). Была специальная комната для занятий кружка. В обязанности этого студента входило также художественное оформление школы — лозунги, плакаты, стенды к важным датам с композициями фотографий и вырезок из журналов и газет. У нас были также уроки рисования. Учитель рисования также принимал участие в художественном оформлении школы. Наша школа с этой точки зрения была лучшей в районе и одной из лучших в Москве. Десятки способных к рисованию учеников были вовлечены в это дело. В школе, кроме того, была Ленинская комната — небольшая комната, в которой собиралось все, что касалось Ленина. Оформлением ее заведовал также упомянутый студент. Меня в кружок рисования не взяли, так как я не стремился к точному изображению предметов. У меня получались скорее карикатуры на предметы и на людей.

У нас были даже уроки музыки. Учитель, заметив, что у меня не было ни голоса, ни слуха, но что я что-то постоянно рисовал, предложил мне «рисовать музыку», т. е. изображать в рисунках то, как я воспринимал музыку. Я целый учебный год усердно занимался этим. Учитель коллекционировал мои рисунки и рассказывал нам непонятные вещи о соотношении звуковых и зрительных образов. Учитель был стар. На следующий год он умер и уроки музыки прекратились, но появился музыкальный кружок. В него я, конечно, не записался по причине, о которой уже говорил выше.

Наконец, в школе были прекрасно организованы спортивные уроки и спортивные внеурочные секции Ученики нашей школы неоднократно становились чем пионами страны по гимнастике среди юношей. Я еще в деревне здорово бегал, прыгал и плавал. И в Москве я обнаружил хорошие спортивные способности в легкой атлетике, а также в бегании на лыжах на большие дистанции. Но заниматься в спортивных секциях не стал из отвращения к соревнованиям всякого рода.

Большинству учеников школа давала то, что они не имели в семьях. Родители их были, как правило, плохо образованными. Они испытывали уважение к своим более культурным детям, надеялись на то, что образование выведет их детей на более высокий социальный уровень. Тогда многие делали стремительные взлеты на вершины общества в самых различных сферах. Казалось, что это становится общедоступным. Выпускники школ практически все (за редким исключением) могли поступить в институты. Для них проблемой был выбор института, соответствующего их способностям и желаниям. Хотя нам всячески прививали идеологию грядущего равенства, большинство учеников воспринимали школу как возможность подняться в привилегированные слои общества. Хотя все с почтением говорили о рабочем классе как о главном классе общества, рабочими мало кто хотел быть. Лишь самые неспособные и испорченные улицей дети шли в рабочие. Эта возможность подняться в верхи общества в гораздо большей степени делала жизнь радостней и интересней, чем идеи всеобщего равенства, в которые мало кто верил.

В 1933 году еще существовала педология, разгромленная вскоре как «буржуазная псевдонаука». Педологи изучали наши способности и предсказывали наше будущее, вернее, зачисляли нас заранее в какую-то социальную категорию. Одним из тестов было продевание ниток через дырочки в палках. Я это делал очень быстро, и меня педологи зачислили в рабочие, причем в текстильщики. Большинство других учеников класса педологи зачислили в категорию инженерно-технических работников. Некоторое время все они смотрели на меня свысока, как будущие инженеры должны были бы смотреть на простого работягу. Но вот педологию ликвидировали, их выводы о нас объявили ложными и даже враждебными. Будущие инженерно-технические работники приуныли. Я их успокаивал, обещая стать рабочим-текстильщиком.

Мои школьные увлечения[править]

У нас в школе особенно хорошо преподавали математику и литературу. И очень многие ученики стали одержимы ими. Я был в их числе. С первого года учебы в этой школе (с пятого класса) я стал первым учеником в классе по математике и до конца был одним из лучших математиков школы среди учеников. Я принимал участие в математических олимпиадах, причем успешно. Но я не отдавал предпочтения математике перед другими увлечениями, и потому я не был в числе любимых учеников учителей математики. И потому они не проявляли особой заинтересованности во мне как в математике. Впоследствии я убедился в том, что для успеха в какой-то сфере человеческой деятельности мало иметь способности к этой деятельности. Даже при выдающихся способностях, но при отсутствии тех, кто способен тебя поддержать и отстаивать признание твоих способностей, успех невозможен. В одной математической олимпиаде я на двадцать минут раньше всех решил все задачи, причем кратчайшим способом, но не был даже упомянут в числе лучших. Я потом поинтересовался, в чем дело. Один из членов комиссии сказал мне, что мои решения были действительно самыми простыми. Но требовалось не это. Требовалось продемонстрировать более широкие познания. Кроме того, я не имел никакой поддержки и известности, я был тут человеком случайным. Впоследствии, став известным логиком и решив ряд важнейших проблем, я столкнулся с той же ситуацией. Мое решение проблем оказалось слишком простым в наш век, стремящийся к возможно сложному решению пустяковых проблем. И у меня не оказалось никакой серьезной социальной поддержки, т. е. не оказалось людей и организаций, заинтересованных в признании сделанного мною. Тогда, в юности, я испытал первую горечь от фактической несправедливости людей и организации человеческой жизни вообще. Потом я с проявлениями такой несправедливости сталкивался постоянно и вроде бы привык к ним. Я сделал принципиальные выводы из этого, но боль от них осталась. К несправедливости вообще привыкнуть нельзя. Ее можно лишь терпеть в силу невозможности преодолеть ее.

Другим моим увлечением была литература. Литература, наряду с математикой, считалась у нас основным предметом. И преподавалась она очень хорошо. Помимо произведений, положенных по программе, учителя заставляли нас читать массу дополнительных книг. Да нас и заставлять не надо было; чтение было основным элементом культурного и вообще свободного времяпровождения. Мы читали постоянно и в огромном количестве. У нас было своеобразное соревнование, кто больше прочитает, кто оригинальнее ответит на уроке или напишет сочинение. Сочинения мы писали довольно часто. И опять повторилась ситуация, подобная математике. Я получал отличные отметки. Сами ученики признавали во мне лучшего в классе знатока литературы, а мои ответы и сочинения самыми оригинальными. Но учителя почему-то избегали признавать это вслух. В качестве лучшего ученика по литературе официально признавался парень, который усердно и хорошо учился, но никакими особыми способностями не обладал. Зато он подходил по другим критериям на роль образцово-показательного ученика. Впоследствии он оказался в числе тех, кто писал на меня донос в органы государственной безопасности (нынешнее КГБ). Его звали Проре. Это имя было образовано как сокращение для слов «пролетарская революция». В двадцатые и тридцатые годы было изобретено множество имен такого рода, например Владилен (от Владимир Ленин), Марлен (от Маркс и Ленин), Сталинир.

Как в математике, так и в литературе во мне было что-то такое, что не укладывалось в рамки принятых представлений и стандартов, что настораживало окружающих, заставляло проявлять сдержанность и даже препятствовать мне в проявлении моих потенций. Они чувствовали во мне что-то чужеродное их собственной натуре. Любопытно, что уже после войны мы, выпускники школы, как-то собрались на традиционную встречу. Пришла наша учительница литературы. Принесла наши лучшие работы, которые она сохранила, несмотря ни на что. И в качестве лучших литературных сочинений учеников за всю ее педагогическую практику она показала мои сочинения о Маяковском и Чехове. Но почему она не высказала свое мнение тогда, когда это было актуально важно для меня?

Я уже тогда замечал, что у людей вызывали раздражение мои успехи. Они реагировали на них так, как будто я претендовал на то, что мне не положено. В самом деле, какой-то деревенский Ванька, живущий впроголодь в сыром подвале, причем без нормальной семьи, тощий и плохо одетый, — и вдруг позволяет себе без особых усилий проявлять лучшие способности, чем дети из благополучных, уважаемых и интеллигентных семей! Других раздражало то, что я мог оторваться от их уровня и возвыситься за счет этих способностей. Третьих раздражало то, что я сам с пренебрежением относился к своим успехам. Я никогда не интересовался тем, какую отметку мне ставили в дневник. И проявлял внешнее безразличие в случаях, когда мне явно несправедливо занижали отметки или умалчивали о том, что я что-то сделал лучше других. Короче говоря, готовность общества отторгнуть меня от себя как нечто не отвечающее его требованиям я ощущал уже в школьные годы.

Общественная работа[править]

В 1934 году Ленинскую комнату переименовали в Сталинскую комнату и, естественно, изменили ее задачу. Это была первая, а может быть, единственная в стране школьная Сталинская комната. Высшее начальство высоко оценило инициативу школы. На нее выделяли дополнительные средства. Так что художественно-оформительская деятельность стала в школе очень активной. Вовлекли в нее и меня, поскольку стало известно о моей склонности к рисованию. Но мое участие в этом деле чуть было не стало для меня катастрофой. Мне поручили нарисовать (вернее, перерисовать из журнала) портрет Сталина для стенной газеты. Я это сделал весьма старательно, но когда мое творчество увидали, то в школе возникла паника. Хотели было портрет уничтожить сразу, но о нем донесли директору и комсоргу школы. До войны в некоторых школах Москвы были особые комсомольские организаторы (комсорги) от ЦК ВЛКСМ. Был такой комсорг и у нас, который заодно выполнял функции представителя органов государственной безопасности. Он решил изобразить мой портрет Сталина как вражескую вылазку — так, очевидно, ужасно он был сделан. Меня спас руководитель рисовального кружка, сказав, что я прирожденный карикатурист, не сознающий еще своей способности воспринимать все в карикатурном виде. Меня простили. Вождей рисовать мне запретили. Меня включили в отдел сатиры и юмора стенной газеты. И я начал рисовать карикатуры и придумывать к ним подписи.

Работа в отделе сатиры и юмора стенных газет стала моей общественной работой на всю мою последующую жизнь в Советском Союзе. Меня заставили ею заниматься, учтя мою склонность к карикатурам и шуткам. Но она, в свою очередь, способствовала развитию у меня критического отношения к окружающей действительности. Я стал все больше и больше обращать внимание на отрицательные явления, причем не на из ряда вон выходящие, а заурядные, являющиеся нормой жизни.

Внешкольные увлечения[править]

В 1936 году я стал посещать архитектурный кружок Дома пионеров, хотя уже вышел из пионерского возраста. Я был не один такой перезревший «пионер». Все члены кружка были моего возраста, а некоторые даже старше. Дом пионеров сыграл огромную роль в жизни московских детей в тридцатые годы. Мне потом многие говорили, что эту роль он продолжал играть и в послевоенные годы. Моя жена Ольга и ее сестра Светлана занимались в музыкальном кружке Дома пионеров и всегда с восторгом вспоминали о нем. Вместо него потом построили Дворец пионеров. Моя дочь Тамара посещала кружок рисования в нем. Но ее отношение к нему было уже иного рода, чем мое. Советское общество стало богаче, советские люди стали прагматичнее. Пропало ощущение сказочности и праздничности, какое у нас было связано с таким исключительным по тем временам явлением, каким был Дом пионеров.

Руководителем нашего кружка был М.Г. Бархин, ставший впоследствии известным теоретиком архитектуры. С этим кружком я объездил все архитектурно интересные места Подмосковья. Не раз бывал в Ленинграде.

В этом, 1936 году в газете «Пионерская правда» была напечатана моя статья (совместно с моим соучеником и тогдашним другом Р. Розенфельдом) о поездке во Владимир. Статья была снабжена моими рисунками. Это была моя первая публикация. Р. Розенфельд стал со временем известным археологом.

Очень основательно мы изучали план реконструкции Москвы, одобренный (как нам говорили) Сталиным, и его осуществление в реальности. Обсуждали и план Корбюзье, причем весьма уважительно. Развивал свои идеи Бархин. Незадолго до эмиграции я прочитал в каком-то журнале статью Бархина о градостроительстве. В ней он высказал идеи, которые мы от него слышали в нашем кружке еще пятьдесят лет назад.

Мне было жаль старую Москву, на моих глазах сносившуюся с лица земли. До революции Москву посетил К. Гамсун. Он считал ее одним из самых красивых городов мира. Об этом я прочитал еще в деревне. Люди, разрушившие старую Москву, думали, что они это сделали в интересах бытовых удобств и транспорта. Теперь это считают преступлением. Мне одинаково отвратительно как то, так и другое. Советская история выглядит одинаково гнусно как в совершении гнусностей, так и в их осуждении.

Идейное воспитание[править]

Тридцатые годы были самыми мрачными и, одновременно, самыми светлыми в советской истории. Самыми мрачными в смысле тяжелых условий жизни масс населения, массовых репрессий и надзора. Самыми светлыми по иллюзиям и по надеждам. Мы получили широкое общее образование, включившее знакомство с мировой историей и достижениями мировой культуры. Нас воспитывали в духе гуманизма и идей лучших представителей рода человеческого в прошлом. Нам старались привить высокие нравственные принципы. Что из этого вышло на деле — другой вопрос. Реальность оказалась сильнее прекраснодушных пожеланий и обещаний. И из смещения благих намерений и их воплощения в жизнь родились чудовища и уроды, герои и страдальцы, палачи и жертвы.

Многие представители моего поколения восприняли обрушенный на них поток высоконравственных наставлений и многообещающих идей вполне искренне и серьезно. Большинство идеалистов такого рода погибло на войне или в сталинских лагерях. Кое-кто превратился в бунтаря против той реальности, которая оказалась в вопиющем противоречии с его нравственными и социальными идеалами. Я оказался в числе этих немногих чудом уцелевших бунтарей.

Значительную часть нашего образования составляло изучение революционных идей и событий прошлого, вольнодумства, протестов против несправедливости, бунтов, восстаний, борьбы против мракобесия и т. д., короче говоря — всего того, что было проявлением восстания против существовавшего порядка вещей. Героями нашей юности становились люди вроде Спартака, Кромвеля, Робеспьера, Марата, Пугачева, Разина, декабристов, народников и, само собой разумеется, большевиков. Вся история человечества во всех ее аспектах преподносилась нам как борьба лучших представителей рода человеческого против неравенства, эксплуатации, несправедливости, мракобесия и прочих язв классового общества, как борьба их за претворение в жизнь самых светлых и благородных идеалов.

Нам рекомендовали книги, героями которых были борцы против язв прошлых общественных устройств. И мы читали эти книги с удовольствием. Даже книги о революции, Гражданской войне и о последующей советской истории были построены так, что герои их выдерживали борьбу против каких-то темных сил и вообще морально порицаемых явлений. Эти герои создавались по образу революционеров прошлого. Поскольку советское общество считалось конечным результатом всей прошлой борьбы за счастье человечества и высшим продуктом всей предшествовавшей истории, нашим воспитателям даже в голову не приходила мысль о том, что все революционные идеи прошлого могут быть обращены на советское общество, что последнее может само стать предметом протеста и источником бунта. Так что когда я во время допроса на Лубянке в 1939 году высказал следователю, допрашивавшему меня, эту мысль, он просто оторопел от неожиданности.

Легко быть умным и смелым задним числом, глядя на прошлое с высоты наших дней. Теперь многие удивляются, как это люди в те годы позволили себя обмануть. При этом эти умники и смельчаки не замечают того что сами по уши погрязли в обмане и самообмане иного рода, в современном обмане. И одним из признаков современного самообмана является то, что идейное состояние советских людей прошлого рассматривается ими как обман и самообман. Я утверждаю категорически, что в таком грандиозном процессе, какой пережила страна, имели место бесчисленные случаи обмана и самообмана, но процесс в целом не был обманом и самообманом. Дело обстояло вовсе не так, будто какая-то кучка людей на вершине общества хорошо понимала реальность и преднамеренно вводила людей в заблуждение, будто среди обманываемых было много таких, которые тоже все понимали, но принимали участие в обмане, извлекая для себя выгоду. Реальная история огромной страны не имеет ничего общего с таким взглядом на нее как на результат интрижек, своекорыстных махинаций и криминальных действий.

В реальности происходило формирование нового человека, адекватного новым условиям существования. Когда речь идет о многомиллионных массах людей, бессмысленно рассчитывать на то, что идеологическое воспитание сделает людей именно такими, как хочется воспитателям, и сделает такими всех. В воспитании масс людей принимает участие множество факторов. Их воздействие на людей различно, порою противоположно по результатам. И лишь какая-то часть людей поддается обработке в желаемом духе. Если не все в людях становится таким, как хотелось бы, и если не все люди становятся такими, как хотелось бы, это не означает, что система воспитания потерпела крах. Эффективность системы воспитания масс оценивается по тому, что она все-таки внесла в общий процесс формирования сознания людей и какую роль этот вклад сыграл в историческом процессе в данную эпоху. Я утверждаю, что система идейного воспитания, сложившаяся в стране после революции и достигшая расцвета в тридцатые годы, блестяще выполнила ту историческую задачу, какая на нее и возлагалась объективно. Благодаря этой системе до статочно большое число людей было сделано таким, как требовалось обстоятельствами, и массы людей были приведены в такое состояние, какое требовалось этими обстоятельствами. То, что в стране было сделано в смысле социальной, экономической и культурной революции, было бы невозможно без идейного воспитания масс людей. И что бы ни говорили о поведении миллионов людей в период войны, якобы свидетельствовавшем о крахе советской системы и идеологии, на самом деле именно война была самой показательной проверкой эффективности мощнейшей системы идейного воспитания тех лет.

Говоря так, я вовсе не хочу петь дифирамбы этой системе. Я хочу лишь обратить внимание на то, с каким могучим механизмом обработки сознания людей я имел дело в те годы. Легко быть критически настроенным теперь, когда годы миновали и даже сами советские лидеры заговорили как диссиденты. А перенеситесь мысленно в прошлые годы, в условия тридцатых годов! И представьте себя мальчишкой, живущим в массе людей, охваченным грандиозными иллюзиями и столь же грандиозным страхом усомниться в них, испытывающим на себе ежечасно и ежедневно действие гигантского механизма идеологической обработки! Это теперь, когда лавина истории уже пронеслась и вы смотрите на прошедшее, находясь в полной безопасности и имея сведения о том, что причинила лавина, можно позволить себе смотреть на все свысока и с насмешкой. А что было бы с вами, если бы вы, ничтожная песчинка, оказались на пути великой лавины истории?! Я был такой ничтожной песчинкой. Я еще не знал, что я сам есть такое, в какой исторической ситуации оказался, что из себя представлял исторический поток, захвативший меня, я был одним из бесчисленных объектов воздействия общества — объектом воспитания и самовоспитания гигантского социального организма с гигантской системой обработки сознания людей.

Механизм идейного воздействия на человека не сводился к специальным учреждениям и людям, к специальным урокам и словам. Дело в том, что он пронизывал все мое социальное окружение, организовывал буквально всех людей на это дело. Этим была прониза на вся жизнь, и уклониться от этого было невозможно даже при желании. Но и желания этого не было. Когда у меня созрело желание пойти против этого всеобщего потока, я все-таки сумел чего-то добиться. Но тогда, в 1933 году и первые годы жизни в Москве, я, как и все, был во власти этого потока. Более того, я был захвачен, может быть, даже сильнее других из-за того тяжелого положения, в каком оказался в Москве. Психологически коммунизм есть идея нищих, не способных избавиться от своей нищеты. А я был нищим среди нищих.

Новое коммунистическое общество мыслилось как воплощение всех мыслимых добродетелей и полное отсутствие всех мыслимых зол. И адекватный этому общественному раю человек представлялся неким земным святым, неким коммунистическим ангелом. Из нас на самом деле хотели воспитать таких коммунистических ангелов. Кто мог тогда знать, что реальностью таких ангелов являются дьяволы?! Кто мог тогда думать о том, что существуют объективные законы социальной организации, независимые от воли и желания высших руководителей?! Их и сейчас-то не хотят признать даже специалисты. Так что уж говорить о миллионах людей, имеющих для этого слишком слабое образование, и об их вождях, не заинтересованных в познании этих законов! А объективные законы жизни коммунистического общества делали свое неумолимое дело, внося свою долю в воспитание людей. Они вынуждали миллионы людей приспосабливаться к новым условиям бытия, игнорируя призывы вождей и идеологических наставников становиться коммунистическими ангелами. Лишь чудом выживавшие одиночки становились жертвами конфликта между прекрасными идеями и жуткой реальностью, вынуждались на бунт, бунт иррациональный, бунт отчаяния. Таким одиночкой волею судьбы оказался я.

Мой детский социальный опыт[править]

Идейное формирование человека не есть некий гармоничный, упорядоченный процесс, подобный регулярному и последовательному изучению учебного материала. На самом деле оно есть хаотическое брожение, до поры до времени остающееся скрытым от внешних наблюдений и обнаруживающее себя порою в нелепой и неадекватной форме. Ниже я опишу лишь отдельные стороны и эпизоды моего формирования, не претендуя на психологическую глубину и систематичность.

Я был бездомным и потому ходил по домам школьных товарищей. Со мной почему-то стремились дружить почти все — я был удобен для дружбы. Естественно, я имел возможность наблюдать, как живут различные люди, и сравнивать. В одних домах я видел нищету, сопоставимую с моей собственной, в других — сказочное (для меня) изобилие. В одних домах я видел циничный практицизм и расчетливость, в других — романтический идеализм и бесшабашность. Короче говоря, хотел я того или нет, а факты лезли сами в голову, и сравнений невозможно было избежать. Ничего удивительного в таком разнообразии уровня и стиля жизни людей, казалось бы, нет. Но нам об этом никто и нигде не говорил. Это признавалось в отношении дореволюционной России и в отношении капиталистических стран. Но когда речь заходила о нашем обществе, то подчеркивалось то положительное, что было сделано, и будущее изобилие. Я замечал бытовые контрасты сам. Это были мои личные открытия. Сегодня эти «открытия» кажутся наивными и смешными. И я говорю о них не с намерением сделать вклад в социологию коммунизма, а с намерением указать на один из факторов формирования сознания одиннадцатилетнего деревенского мальчишки, оказавшегося в самом центре нового общества.

Когда я начал учиться в Москве, в нашем классе было тридцать шесть учеников. Жизненный уровень по крайней мере двадцати из них был нищенским, десяти — средним, пяти или шести — выше среднего. Эти привилегированные ученики («аристократы»), за исключением одной девочки, о которой я расскажу специально потом, жили в «новых домах» — в квартале новых домов, построенных в начале тридцатых годов по немецким образцам. Квартиры в этих домах по тем временам были огромными и имели все современные бытовые удобства. Однажды нас водили на экскурсию в этот квартал. Нам сказали, что при полном коммунизме все граждане общества будут жить в таких домах. Наши «аристократы» смеялись; они, выходит, уже жили в полном коммунизме. Их за это не бранили — боялись, что они пожалуются своим важным родителям. Отец одного из этих «аристократов» был важным начальником не то в ЦК, не то в НКВД. И парень в школе тоже чувствовал себя начальником. Отец другого «аристократа» (звали его Игорь) был журналистом, неоднократно ездил за границу, и сам Игорь родился в Париже. Кто были родители других «аристократов», живших в «новых домах», я не помню.

С Игорем я дружил и довольно часто бывал у него дома. Он хорошо учился и хорошо рисовал. Мы вместе делали стенные газеты и писали лозунги для оформления класса- У семьи Игоря на четырех человек была квартира гораздо большего размера, чем на все шесть семей в нашем подвале, не говоря уж об удобствах. С таким бытовым уровнем я столкнулся впервые в жизни. Я был потрясен, я не позавидовал — чувство зависти мне вообще никогда не было свойственно. Я был потрясен контрастом со своей квартирой. Потрясение это было усилено (и может быть, даже чрезмерно) тем, что идеи коммунистического общества как общества всеобщего равенства и справедливости уже запали в мою душу. Обстановка квартиры, одежда родителей Игоря, отношения в семье, еда — все это настолько сильно подействовало на меня, что несколько дней я был вне себя. Но скоро я выработал в себе защитную реакцию. Я начал делать вид, будто мне все это великолепие безразлично. И поразительное явление: мне скоро это на самом деле стало безразличным. Потом я бывал и в других зажиточных домах. Иногда мои знакомые и их родители хотели похвастаться передо мной своим благополучием. Они даже обижались на то, что я это игнорировал. Сначала они приписывали мне равнодушие «деревенской тупости», «недоразвитости». Но, прислушавшись к нашим разговорам, они видели, что дело в чем-то другом. А в чем именно, они не понимали. Да и я сам тогда еще не сформулировал для себя свои жизненные принципы сознательно.

Такое отношение к благополучию других было первым шагом на пути к обобщенному отношению к феноменам наблюдаемой жизни. У меня никогда не возникала мысль, будто эти люди не заслужили свое благополучие или приобрели его какими-то нечестными путями. Меня поразил сам факт вопиющего неравенства людей, причем неравенства, являвшегося продуктом уже нового общества, а не пережитком прошлого.

После седьмого класса все наши «аристократы» исчезли. В Москве в это время создали специальные военные школы-десятилетки. Двое из «аристократов» поступили в специальную артиллерийскую школу, в которой учился Василий Сталин. Остальные перевелись в образцово-показательную школу, в которой учились дети высших партийных работников, министров (тогда — народных комиссаров), генералов, знаменитых деятелей культуры. В этой школе училась Светлана Сталина. В тридцатые годы социальное неравенство в системе образования еще не было таким резким, каким оно стало в послевоенные годы. Но оно уже наметилось. Во всяком случае, я обратил на него внимание. Несколько моих школьных друзей, живших в привилегированных условиях, стали учиться в привилегированных учебных заведениях — факт, не предусмотренный в марксистском учении о коммунизме.

Одной из «аристократок» была девочка по имени Наташа Розельфельд. Ее отец был обрусевшим немцем. По профессии он был летчиком (в Первую мировую войну), затем стал авиационным инженером. Был одним из сотрудников знаменитого авиационного конструктора Туполева. Принимал участие в создании самолета, на котором Чкалов, Байдуков и Беляков перелетели в США. Еще до войны награждался орденами, что тогда имело неизмеримо более важное значение, чем теперь. Беляков (впоследствии генерал-лейтенант авиации) был его личным другом. Мать Наташи бросила сцену, посвятив всю жизнь воспитанию двух дочерей. Родители Наташи были людьми совсем иного рода, чем родители Игоря. Квартира в Москве у них была довольно плохая, в деревянном доме без удобств. Была дача под Москвой, но тоже довольно убогая. Но, несмотря на это, в их доме постоянно бывало множество людей. Мать Наташи, увлекавшаяся педагогическими экспериментами, окружала своих дочерей десятками детей, устраивала концерты, спектакли, маскарады. Отец Наташи зарабатывал по тем време нам много. Но все средства уходили на «педагогическую» и «театральную» деятельность матери. Она сама сочиняла пьесы и участвовала в представлениях. Первые роли, конечно, всегда играли ее дочери. Обе они были очень красивыми, особенно Наташа. У них всегда была туча поклонников. В доме у них бывали взрослые и дети, ставшие впоследствии известными. Я уже упоминал Белякова. Упомяну еще Игоря Шафаревича, ставшего одним из крупнейших советских математиков, и Сергея Королева, ставшего знаменитым генеральным конструктором. Он даже собирался жениться на Наташе, но она отказала ему, так как собиралась выйти замуж за летчика-испытателя, полковника, Героя Советского Союза. Ей не повезло: ее жених скоро погиб во время испытания нового самолета.

Мать Наташи была председателем родительского комитета школы. Она много раз помогала мне. В частности, благодаря ее усилиям я получал бесплатные завтраки в школе и ордера на одежду и обувь. Она приглашала меня бывать у них дома. Но я чувствовал себя чужим в сборище талантов, какими считались, а отчасти были и на самом деле дети, наводнявшие их квартиру и дачу. Тем более я был моложе всех, не принимал участия в спектаклях и маскарадах.

Свидетельством неравенства стала для меня и система «закрытых» распределителей продуктов, магазинов, столовых, санаториев, домов отдыха. Эта система возникла сразу же после революции в условиях дефицита. Ее назначением было обеспечение более или менее терпимых условий жизни для чиновников высокого уровня и вообще важных личностей. Но она переросла в специфически коммунистическую форму распределения жизненных благ. В этой системе происходили какие-то изменения, но она как таковая сохранилась до сих пор и сохранится навечно, пока существует коммунизм. В этой системе существовали особые привилегированные магазины «торгсины» (слово «торгсин» есть сокращение для «торговли с иностранцами»). В них продавались продукты и вещи, каких не было в обычных магазинах. Продавались на иностранную валюту, за драгоценности и вообще ценные вещи (фарфоровую посуду, меха, произведения искусства). Эти «торгсины» скупали ценные вещи и за обычные деньги. Опять-таки и эта форма привилегированных магазинов сохранилась до сих пор, правда в несколько иной форме (магазины «Березка», например).

В семьях моих соучеников, живших на нищенском уровне, постоянно говорили о жизненных трудностях. Тот факт, что какая-то категория людей живет «богато» («как капиталисты и помещики»), был общеизвестен. К нему относились как к чему-то само собой разумеющемуся, т. е. не как к несправедливому отклонению от норм и не как к преходящему явлению на пути ко всеобщему равенству, а как к естественному явлению. Отец одного из таких моих соучеников постоянно утверждал, выпив чекушку водки, что «бедные и богатые всегда были, есть везде и всегда будут». Мы с ним спорили. аргументируя тем, что узнали в школе о будущем обществе изобилия. Ситуация для меня складывалась такая. С одной стороны, я видел факт неравенства. С другой стороны, на меня сильнейшее впечатление производили идеи будущего коммунизма. Я страстно жаждал, чтобы это произошло.

Каждое лето я ездил в деревню к матери и видел, какой кошмарной становилась там жизнь. Это добавляло свою долю в понимание фактических социальных различий людей и вместе с тем усиливало желание, чтобы общество изобилия, равенства и справедливости осуществилось на самом деле. Надежда на такое общество подкреплялась не только желанием, но и реальными улучшениями условий жизни и интересностью жизни.

Жизнь страны[править]

Отменили карточную систему. Регулярно снижались цены на продукты питания. Появились предметы ширпотреба (одежда, обувь, кухонная утварь и т. д).. Жизнь становилась интересной и насыщенной. Мы ходили на демонстрации, участвовали в пионерских сборах и во всякого рода общественных мероприятиях (сбор металлического лома и макулатуры, посадка деревьев). Нам показывали новые фильмы, которые с пропагандистской точки зрения были сделаны превосходно. Они производили впечатление даже на Западе. А для нас они были праздниками. Я сам посмотрел раз двадцать фильм «Чапаев» и десять раз «Мы из Кронштадта». Нам устраивали чтение новых книг советских писателей. Книга Николая Островского «Как закалялась сталь» стала своего рода учебником коммунистического воспитания молодежи. Все важнейшие события в жизни страны становились событиями нашей личной жизни. Начавшаяся реконструкция Москвы воспринималась нами не как разрушение памятников старины и архитектурное обезображивание города, а как явное улучшение вида города и условий жизни в нем. При мне снесли знаменитую Сухареву башню и башни водопровода у Рижского вокзала, уничтожили бульвары Садового кольца и Первой Мещанской улицы. И даже это мы воспринимали как неслыханный прогресс. Около нашего дома сломали церковь. На ее месте построили здание художественно-промышленного училища. Одним словом, жизнь страны, преподносимая нам в героически-романтическом духе, становилась важнейшим элементом нашей личной жизни и оттесняла куда-то на задний план все реальные ужасы и трудности. И сталинские репрессии мы воспринимали как продолжение революции и Гражданской войны. Впрочем, моего окружения они тогда не коснулись почти совсем. В соседнем доме арестовали инженера, затем — его преемника. Но это никакого эффекта не имело. Политические процессы после убийства Кирова мы воспринимали как спектакли и ждали новых представлений такого рода.

Смех сквозь слезы[править]

Несмотря ни на что, внешне я выглядел энергичным, веселым и жизнерадостным. Такую форму отношения к невзгодам нам прививали в семье с рождения. У нас в семье много смеялись. Смех был в некотором роде защитной реакцией от убожества и жестокости бытия. В школе благодаря стенной газете я стал считаться прирожденным юмористом, и я воспринял эту роль. Иногда она меня заносила слишком далеко. В 1935 году был опубликован проект новой Конституции. Опубликован для всеобщего обсуждения. И его, конечно, обсуждали повсюду. Считалось, что его сочинил лично Сталин. И мы обсуждали его на уроках и на всякого рода собраниях. Я и еще двое моих товарищей затеяли игру в конституцию — сочинили свою шуточную конституцию. Согласно нашей конституции, лодыри и тупицы имеют право на такие же отметки, как и отличники. Самые плохие ученики имеют право поступать без экзаменов в самые лучшие институты. Самые глупые и безнравственные люди имеют право занимать самые высокие должности. Народ обязан восхвалять все решения властей. Вот в таком духе мы сочинили целую школьную тетрадку. Выпустили даже свои деньги, на которых было написано, что на них, в отличие от капиталистического общества, ничего купить нельзя. Эффект от нашей конституции был колоссальный. В школе началась паника. Появились представители органов государственной безопасности. На нас кто-то донес. Нас исключили из школы. Но мы отказались от авторства. По почерку нас уличить не могли, так как мы написали текст печатными буквами. Расследование длилось две недели. В конце концов нас восстановили в школе и дело замяли.

Это был самый крупный случай политической сатиры в мои школьные годы. Я уже тогда стал проявлять склонность к шуткам на социально-политические темы, но к менее опасным, чем наша конституция.

Идейный «запой»[править]

В 1936 году в Москву приехала сестра Анна с братом Николаем. У старшего брата было уже двое детей. В нашей комнатушке стало жить восемь человек. Я стал готовить уроки в библиотеках-читальнях имени Тургенева или имени Грибоедова. Это было удобно также с точки зрения чтения книг. Кроме того, можно было заводить новые интересные знакомства. В это время я стал увлекаться философией, а также идеями социалистов-утопистов. Я читал сочинения Вольтера, Дидро, Руссо, Гельвеция, Гоббса, Локка, Милля. Прочитал «Государство Солнца» Кампанеллы, «Утопию» Т. Мора, «Икарию» Э. Кабе. Читал Сен-Симона, Фурье и Оуэна. Мое увлечение стало известно в школе, учителя истории и литературы отнеслись к нему отрицательно: они считали, что мне еще рано такие книги читать. Я предложил им проэкзаменовать меня, но они отказались — они сами эти книги не читали. Одновременно я запоем читал художественную литературу. Моими любимыми героями стали отважные одиночки, не обязательно революционеры. Просто мужественные люди, ведущие в одиночку борьбу против каких-то сил зла. Затем я стал увлекаться литературой о «лишних людях», которые тоже относились к категории одиночек, а также книгами анархистов и об анархизме. В читальнях меня признали как одержимого книгами и пускали в книгохранилища, где я часами просматривал книги и выбирал заинтересовавшие меня. Невозможно подсчитать и перечислить все книги, которые я прочитал. Многие из них я перечитывал по несколько раз, в том числе книги Гюго, Бальзака, Стендаля, Мильтона, Свифта, Гамсуна, Франса, Данте, Сервантеса... Нет надобности перечислять имена — я перечитал всех великих писателей прошлого и признанных еще живших тогда писателей, переведенных на русский язык. А в те годы в Советском Союзе начали издавать и переиздавать все лучшие достижения мировой литературы. Люди, занимавшиеся этим (в их числе М. Горький), делали великое дело, произведя для нас отбор всего наилучшего и избавив нас от поисков настоящей литературы. Русскую литературу мы изучали в школе. Хотя ей и придавали хрестоматийный и пропагандистский вид, школьные уроки приучали нас к серьезному чтению, к анализу литературных произведений и вообще к отношению к литературе как к самой большой святыне человеческой цивилизации.

Значительную часть нашей духовной жизни составляла дореволюционная русская литература. Это происходило отчасти благодаря тому, что мы ее досконально изучали в школе, а отчасти — вопреки тому, что мы ее изучали в школе. Я лично не относил ее к прошлому. Она была для меня спутником в моей повседневной жизни. Я вообще всегда метался между двумя крайностями — между нигилистически-сатирическим и романтически-идеалистическим отношением к реальнос ти, что в русских людях встречается довольно часто. Это повлияло и на мой литературный вкус. Я признавал Пушкина великим поэтом, знал наизусть очень многие его произведения, но не находился под его влиянием. Моими любимыми писателями были Лермонтов, Грибоедов, Салтыков-Щедрин, Лесков, Чехов. Тургеневым, Достоевским и Толстым не увлекался, хотя читал их. Помнил наизусть многие куски из «Войны и мира», «Легенду о Великом Инквизиторе» из «Братьев Карамазовых» и некоторые из «Записок охотника». Мне нравились пьесы А.К. Толстого и А.Н. Островского. У Горького любил лишь его пьесы. Недавно, кстати, перечитал «Клима Самгина». Книга показалась мне надуманной и скучной. Не понимаю, как я мог читать ее в юности. Очевидно, в силу привычки прочитывать от начала до конца любую книгу, попадавшую в руки.

Огромным открытием для меня было «Путешествие из Петербурга в Москву» А. Радищева. Я настолько был потрясен этой книгой и судьбой автора, что решил сочинить свое «Путешествие из Чухломы в Москву». И многое уже придумал. Не помню, как и почему мой замысел заглох.

Изучали мы, конечно, и советскую литературу — Серафимовича, А. Толстого, Маяковского, Шолохова, Фадеева, Блока, Н. Островского, Фурманова, Багрицкого и других. Читали мы много и помимо школьной программы. Блока, Есенина и Маяковского я знал почти полностью наизусть. И вообще, советскую литературу я, как и многие другие, знал очень хорошо. Книг выходило не так уж много, и мы их прочитывали все. На мой взгляд, советская литература двадцатых и тридцатых годов была очень высокого качества. Шолохов, Фадеев, Лавренев, Серафимович, А. Толстой, Федин, Бабель, Леонов, Эренбург, Ясенский, Ильф, Петров, Тынянов, Олеша, Зощенко, Булгаков, Катаев, Паустовский, Тренев, Вишневский и многие другие — все это были замечательные писатели. Я до сих пор считаю Маяковского величайшим поэтом нашего века, а Шолохова — одним из величайших прозаиков. Причем мы не просто читали их. Мы вели бесконечные разговоры на темы их произведений и о достоинствах этих произведений. Это было, возможно, потому, что мы прочитывали все их произведения. Такого внимательного и жадного до чтения массового читателя, какой появился в России в тридцатые годы, история литературы, наверное, еще не знала.

Настоящий коммунист[править]

В 1937 году я вступил в комсомол. Ничего особенного в этом не было — большинство учеников нашего класса уже были комсомольцами. Но для меня в этом заключался особый смысл: я хотел стать настоящим коммунистом. Настоящими, или идейными, коммунистами для меня были те, о ком я читал в книгах советских писателей (например, Глеб Чумалов в «Цементе» Гладкова, Павел Корчагин в «Как закалялась сталь» Островского) и каких я видел в советских фильмах. Это люди, лишенные карьеристических устремлений, честные, скромные, самоотверженные, делающие все на благо народа, борющиеся со всякими проявлениями зла, короче говоря, воплощающие в себе все наилучшие человеческие качества. Должен сказать, что этот идеал не был всего лишь вымыслом. Такого рода коммунистов-идеалистов было сравнительно много в реальности. Сравнительно. Их было ничтожное меньшинство в сравнении с числом коммунистов-реалистов. Благодаря именно таким людям, коммунистам-идеалистам, новый строй устоял и выжил в труднейших исторических условиях. Таким был, например, мой дядя Михаил Маев. Во время Гражданской войны он был комиссаром дивизии, участвовал в штурме Перекопа. После войны был на партийной работе. До последнего дня жизни носил поношенную шинель, отказывался от всяких привилегий, жил с семьей всегда в одной комнате в коммунальных квартирах. Когда он умер, уже находясь на пенсии и живя в Москве, на его похороны со всех концов страны съехались десятки людей отдать ему дань высочайшего уважения. Таким был, например. Мирон Сорокин, отец моей жены Ольги, тоже человек, о котором можно было бы написать книгу как об идеальном коммунисте. Он участвовал в Гражданской войне, окончил рабфак (рабочий факультет — нечто вроде средней школы для рабочих, не сумевших получить нормальное образование). Потом он окончил Промышленную академию, добровольно поехал на стройку в Сибирь, был главным инженером предприятия в Норильске, жил всегда с семьей в маленькой комнатушке, отказываясь от отдельной квартиры, работал на освоении целины, был исключен из партии за то, что не превратился в обычного прохвоста, несколько лет был без работы с большой семьей, получил отдельную квартиру в 31 кв. м. на семь человек, когда ему было шестьдесят пять лет. Таким был, например, мой старший брат Михаил, о котором я уже писал, и мои братья Николай и Василий. Мне приходилось встречать такого рода настоящих коммунистов в прошлые годы много раз в самых различных ситуациях. Несмотря на мое критическое отношение к реальности, а скорее всего именно благодаря ему, я хотел стать именно таким настоящим коммунистом.

Коммунистическое общество, каким оно представлялось утопистам и тем более марксистам, вполне отвечало моим представлениям об идеальном обществе и моим желаниям. Вступая в комсомол, я думал посвятить свою жизнь борьбе за такое идеальное коммунистическое общество, в котором будет торжествовать справедливость, будет иметь место социальное и экономическое равенство людей и все основные потребности людей в еде, одежде и жилье будут удовлетворены. Мои представления о будущем обществе всеобщего изобилия были весьма скромными: иметь свою постель с чистыми простынями, чистое белье, приличную одежду и нормальное питание. И чтобы люди жили дружно, помогали друг другу, справедливо оценивали поведение друг друга, короче говоря, чтобы жили так, как нужно в идеальном коллективе. Идеи коммунистического общества как общества идеального коллективизма захватили тогда мое воображение и мои чувства. Они соответствовали принципу открытости мысли и жизни, который я унаследовал от матери, коллектив стал для меня играть роль фактического воплощения некоего высшего существа (Бога), который видит твои мысли и поступки и оценивает их с абсолютной справедливостью.

В 1935 году вышла книга А.С. Макаренко «Педагогическая поэма», сыгравшая в воспитании молодежи моего по колония колоссальную роль, вполне сопоставимую с ролью книги Н. Островского «Как закалялась сталь». Я книгу Макаренко прочитал не менее пяти раз. Мы обсуждали ее в школе и в компаниях вне школы. Я под влиянием этой книги стал развивать свои идеи насчет отношения индивида и коллектива, обсуждая их с моими знакомыми. Я тогда увлекался также Маяковским. Мне особенно импонировала его мысль насчет того, что ему «кроме свежевымытой сорочки, откровенно говоря, ничего не надо». Моим идеалом становилось такое общество: все принадлежит всем, отдельный человек имеет самый необходимый минимум, человек все силы и способности отдает обществу, получая взамен признание, уважение и прожиточный минимум, равный таковому прочих членов общества. Люди могут различаться по способностям и творческой производительности. В обществе может иметь место иерархия оценок, уважения. Но никаких различий в материальном вознаграждении, никаких привилегий.

Я не думаю, что я был оригинален с такими идеалами, — об этом мечтали многие. Моя особенность заключалась в том, что, наблюдая советскую реальность, я увидел, как коммунист-идеалист терпел поражение в борьбе с коммунистом-реалистом, и пришел к выводу, что именно коммунистический социальный строй исключает возможность создания идеального коммунизма, что именно изобилие и рост благополучия людей в условиях коммунизма ведут к крушению идеалов коммунизма, что попытки претворения в жизнь этих идеалов ведут к самым мрачным последствиям. Эмоционально и интуитивно я это почувствовал очень скоро. Рационально же понял это много лет спустя, уже после войны.

Одновременно с увлечением идеями идеального коммунизма у меня происходило обострение критического отношения к советской реальности — назревал конфликт между идеалами и их реализацией.

Юношеская дружба[править]

В 1937 году у нас в классе появился новый ученик — Борис Езикеев. Он был на два или три года старше меня. Он был психически больным, пролежал два года в больнице. Теперь врачи сочли его достаточно здоровым, чтобы продолжать учебу в нормальной школе. В моей жизни он сыграл роль огромную. На мой взгляд, он был гениально одаренным человеком. В любой другой стране нашлись бы люди, которые помогли бы реализоваться его гению. В России же было сделано все, чтобы помешать ему в этом и загубить его. Борис прекрасно рисовал, сочинял замечательные стихи, был чрезвычайно тонким наблюдателем и собеседником. В годы 1937 — 1940-й он был для меня самым близким человеком. У нас произошло разделение труда: он стал в нашем маленьком обществе из двух человек главным художником и поэтом, а я — главным философом и политическим мыслителем. Кстати сказать, мы уже тогда в шутку объявили себя суверенным государством.

Первые литературные опыты[править]

Самые первые мои литературные опыты я не помню. То, что я запомнил, относится уже к московскому периоду жизни.

В двенадцать лет я сочинил очень жалостливый рассказ о мальчике, которого привезли учиться из деревни в Москву. Я использовал свой жизненный опыт. Рассказ я написал под влиянием рассказа А.П. Чехова «Ванька Жуков». В отличие от Чехова, конец рассказа я сделал оптимистическим и даже апологетическим: школа, учителя, комсомольцы и пионеры помогли моему герою преодолеть трудности. Рассказ я отдал учительнице русского языка и литературы. Она меня похвалила. Рассказ хотели даже поместить в школьной газете, но кое-кто нашел в нем крамолу. Уже в школе мои соученики и учителя заметили одну мою особенность: если я хвалил какие-то явления советской жизни, то получалось это так, что лучше было бы, чтобы я ругал, а не хвалил. Очевидно, в литературе, как и в рисовании, я был прирожденным сатириком, но не знал этого. И даже в тех случаях, когда я искренне хотел сказать что-то положительное, у меня невольно проскальзывали сатирические нотки.

В 1937 году я сочинил рассказ на основе конкретной истории, случившейся в соседнем доме. Суть истории заключалась в следующем. В соседнем доме арестовали инженера как «врага народа». Его семью куда-то выслали. Комнату инженера отдали одному из рабочих завода, который разоблачил инженера. Разоблачил, конечно, по поручению партбюро завода. Сын этого разоблачителя появился в нашей дворовой компании как герой. Рабочего сделали инженером. Но через несколько месяцев и его арестовали как «врага народа», а его семью выслали из Москвы.

В это же время я начал «оригинальничать» (как сказала учительница) в моих сочинениях по литературе. На самом деле к «оригинальничанью» я никогда не стремился. Если что-то такое у меня и получалось в этом духе, то получалось это непроизвольно. Я инстинктивно, а потом сознательно стремился всегда лишь к истине и к ясности, стремился «докопаться до сути дела». Я хорошо запомнил лишь одно мое такое сочинение со склонностью к «оригинальничанью» и «философствованию». Анализируя один из рассказов Чехова о человеческой подлости, я в нем сделал вывод об общечеловеческом характере негативных качеств человека. «Помни, — написал я в заключение сочинения, — что пакость, которую ты можешь сделать другим, другие могут сделать тебе самому». Мое сочинение стало предметом обсуждения на комсомольском собрании. Меня осудили за непонимание того, что правило, которое я сформулировал в конце сочинения, имеет силу для буржуазного общества и что в нашем социалистическом обществе действует закон взаимопомощи и дружбы.

Как комсомолец, я должен был выполнять какую-то общественную работу. Меня назначили вожатым пионерского отряда в четвертом классе. Но эту общественную работу я выполнял не очень охотно и не очень хорошо, — как я уже писал, я не любил руководить другими. Гораздо охотнее я делал работу, исполнение которой целиком и полностью зависело от меня одного. Я предложил комитету комсомола школы выпускать сатирическую стенную газету. И предложил название «На перо». Предложение мое одобрили. Меня назначили редактором газеты. Фактически я делал эту газету один. И выпускал ее до окончания школы. Помимо рисунков и подписей к ним, я сочинял сатирические стихи и фельетоны.

Фельетоны, которые я сочинял для стенной газеты, не помню. Вообще, все то, что делается «несерьезно», т. е. без личного отношения к делаемому как к чему-то важному и без намерения сделать это делом жизни, почти совсем не запоминается. В армии я выпускал «боевые листки» (т. е. тоже своеобразные стенные газеты) иногда по несколько штук за один день. Но запомнил я из сотен карикатур, реплик, стихов и фельетонов ничтожно мало. Точно так же обстоит дело с тем, что я делал для стенных газет философского факультета Московского университета и Института философии АН СССР.

В последние годы школы (1937—1939 годы) я сочинял много стихов. Стихи я сочинял легко и на любые темы, часто — на пари. В этом отношении я подражал русскому поэту Минаеву, сейчас почти забытому. Я его до сих пор люблю и считаю самым виртуозным «рифмачом» в русской дореволюционной литературе. Он на пари мог сочинять стихи без больших пауз, пройдя Невский проспект в Петербурге от начала до конца. Я, подражая ему, сочинял стихи также на пари без больших пауз, идя по проспекту Мира (бывшая Первая Мещанская) от Колхозной площади до площади Рижского вокзала — расстояние, равное длине Невского проспекта. Эти стихи я не записывал и даже не стремился запоминать. Они в основном были такого сорта, что если бы о них узнали, то мне не поздоровилось бы. Во всяком случае, опубликовать их было невозможно. Приведу в качестве примера стихотворение «Первое пророчество», которое я сочинил в 1939 году, реставрировал в 1953 году и опубликовал в книге «Нашей юности полет», посвященной тридцатилетию со дня смерти Сталина.

Пройдет еще немного лет.
И смысл утратят наши страсти.
И хладнокровные умы
Разложат нашу жизнь на части.
На них наклеят для удобств
Классификаторские метки.
И, словно в школьный аттестат,
Проставят должные отметки.
Устанут даже правдецы
От обличительных истерий,
И истолкуют как прогресс
Все наши прошлые потери.
У самых чутких из людей
Не затрепещет сердце боле
Из-за известной им со слов,
Испытанной не ими боли.
Все так и будет. А пока
Продолжим начатое дело.
Костьми поляжем за канал.
Под пулемет подставим тело.
Недоедим. И недоспим.
Конечно, недолюбим тоже.
И все, что станет на пути,
Своим движеньем уничтожим.

Не думайте, будто я модернизировал содержание стихотворения. Идея подставить тело под пулемет родилась в Гражданскую войну и была для нас тогда привычным элементом коммунистического воспитания. А утверждение о том, что здание нового общества строилось на костях народа, было общим местом в разговорах в тех кругах, в которых я жил. Но оно не воспринималось как разоблачение неких язв коммунизма. Более того, оно воспринималось как готовность народа лечь костьми за коммунизм, каким бы тяжелым ни был путь к нему. В коммунизм не столько верили, сколько хотели верить. Кто знает, как сложилась бы моя судьба, если бы я начал печататься уже в те годы и приобрел бы известность как поэт. Но я нисколько не жалею о том, что тот период чрезвычайно интенсивного творчества прошел практически впустую. Он все-таки был, и я об этом знаю. Я больше жалею о том, что не смог реализоваться как поэт и как художник Борис Езикеев. Если бы это случилось, он мог бы стать гордостью русской нации. Но в России до сих пор предпочитают пресмыкаться перед любыми посредственными явлениями западной культуры, мешая живым соотечественникам раскрыть свои таланты и убивая своих живых потенциальных гениев.

Юношеская любовь[править]

Я сомневаюсь в том, что мой дедушка объяснялся в любви бабушке и давал какие-то клятвы верности. Я сомневаюсь в том, что нечто подобное делал мой отец в отношении моей матери. Но они любили, причем один раз и навсегда. Для них их жены были единственными женщинами в их жизни. Им не было надобности произносить слова любви. И без слов все было ясно. Я сделал шаг вперед, но не настолько значительный, чтобы считать себя современным человеком в этом отношении. Я много читал романов с описаниями любви и любовных отношений. В большинстве случаев они мне казались слишком многословными и надуманными. А современную эротическую литературу я категорически не приемлю. Я считаю ее лживой и способствующей моральной деградации человечества. Наиболее близкими по духу и наиболее искренними мне показались описания любви в творчестве Лермонтова, Гюго и Гамсуна. В моих книгах совсем немного страниц посвящено теме любви. Это главным образом в книгах «Желтый дом», «Иди на Голгофу» и «Живи». Моя скупость в отношении этой темы объясняется не тем, что я не придавал ей большого значения. Наоборот, эта тема была для меня священной. Я просто боялся ее испачкать излишними словами. Я написал на эту тему лишь то, что касалось меня лично, в искренности чего я был уверен и что считал допустимым в рамках моих принципов.

В десятом классе школы я регулярно занимался в библиотеке-читальне имени Тургенева. Сейчас это здание не существует. Его сломали, как и многое другое в Москве. Сломали не в оплеванные сталинские годы, а совсем недавно. В читальне я познакомился с девочкой, которую я несколько раз там видел и которая мне очень нравилась. У нее было обычное русское имя — Анна. Но она была похожа на испанку и просила называть ее Инессой, сокращенно — Иной. Ей нравилось играть роль таинственной нерусской незнакомки. Училась она на класс моложе меня в школе нашего района. В читальню ходила потому, что тут можно встретить интересных ребят и поговорить. Она много читала, была остроумной. Она увлекалась живописью, как и я с моим другом Борисом.

Она прочно вошла в нашу компанию. У нее был старший брат, уже поступивший на механико-математический факультет университета, и еще две младшие сестры-школьницы. Дом у них был «полная чаша». Отец работал каким-то начальником в торговле. Постоянно бывали гости. Много ели и пили. У Ины было много знакомых ребят. Все они были влюблены в нее. Мы довольно часто встречались у нее дома, а также в разных комбинациях бродили по проспекту Мира и ходили по музеям. Ина, однако, отдавала, как мне казалось, некоторое предпочтение мне перед прочими. Она любила разговаривать, а я был для нее хорошим собеседником. Для нее интеллектуальная интересность молодого человека была еще главным критерием в оценке его качеств. А я с точки зрения разговоров тогда не имел конкуренции. Мы старались встречаться лишь вдвоем, а в компаниях — быть ближе друг к другу. Я думаю, что нет надобности описывать мое состояние влюбленности — тут не было ничего оригинального. Я свое чувство переживал как человек, испытавший сильное влияние романтических описаний любви. Плюс к тому пуританское, почти аскетическое воспитание в семье и воспитание в школе, которое, несмотря на его лицемерность, действовало в том же направлении. Я за все время нашей дружбы не осмелился даже взять ее под руку. Это была романтическая, абсолютно чистая любовь. Я уже в это время носил в себе зародыш некоей огромной тайны — тайны человека, восстающего против всего мироздания. Я не хочу сказать, что в те годы такие отношения между юношами и девушками были всеобщими, я хочу сказать лишь то, что они встречались и были одной из тенденций идеалистического коммунизма.

Для меня проблема секса была прежде всего проблема духовная, идейная, нравственная. И лишь во вторую очередь — физиологическая. Для меня женщина представлялась как нечто такое, что дается мужчине раз и навсегда, как одна-единственная и неповторимая богиня, как высший божественный дар. Именно с Ины началось мое сознательное отношение к женщине как к богине. Я не считаю это отношение наилучшим и достойным подражания. В годы войны и в послевоенные годы советское общество тихо, без внешних сенсаций, как на Западе, совершило «сексуальную революцию» и превратилось в общество сексуально распущенных людей. Когда на Западе заговорили о сексуальной революции, в России уже буйствовал безудержный промискуитет, маскируемый лицемерной и ханжеской идеологией. Я не осуждаю свободу сексуальных отношений, я лишь констатирую ее как факт. Я не принимаю ее лично для себя. Не знаю, является моногамия феноменом физиологическим или моральным. Думаю, что морального в ней все-таки больше. В результате длительных наблюдений за жизнью людей с этой точки зрения я пришел к выводу, что сексуальная свобода явилась проявлением и в то же время одной из причин моральной деградации людей.

Когда я бродил вечерами до полуночи с Иной по проспекту Мира, я был далек от таких теоретических рассуждений. Мы ходили рядом и разговаривали. И наши разговоры на темы, не имеющие никакого отношения к любви, были самым прекрасным объяснением в любви. Теперь, когда все это кануло в прошлое, это выглядит в идеализированном романтическом виде. А тогда я много страдал из-за моей неспособности преодолеть барьер целомудрия. Многие из моих знакомых ребят тогда уже познали женщину. Они советовали мне использовать мою дружбу с Иной, уверяя, что если это не сделаю я, то это уж наверняка наверстает какой-нибудь взрослый развратник. Мысль об этом причиняла боль, но я не мог нарушить священное для меня табу. В дальнейшей моей жизни постоянно случалось так, что я гордился не тем, сколько женщин мне довелось покорить, а тем, в скольких случаях мне удалось воздержаться от этого.

Смысл потеряли прежние слова.
Исчезло ими названное чувство.
Ему на смену наша голова
Изобрела «постельное» искусство.
А я, как в прошлые века,
Хотел бы ей сказать такое
Я полечу за облака,
Я опущусь на дно морское.
Я ради одного лишь взгляда
Готов хоть сотню лет страдать.
Мне будет высшая награда
Жизнь за тебя свою отдать.

Знакомство с марксизмом[править]

После принятия новой Конституции в 1936 году у нас в школе ввели специальный предмет — изучение Конституции. Учителем у нас был аспирант Московского института философии, литературы, истории (сокращенно МИФЛИ) по фамилии что-то вроде Яценко.

Автором Конституции решили считать Сталина. На уроках мы изучали доклад Сталина о Проекте Конституции. А с 1937 года мы стали изучать «Краткий курс истории ВКП (б)», точно так же приписывавшийся Сталину. Особенно тщательно мы изучали раздел «О диалектическом и историческом материализме». В качестве дополнительной литературы мы читали «Вопросы ленинизма» Сталина. Я занимался всем этим с большим интересом. Уже в школе я прочитал многие сочинения Маркса и Энгельса помимо «Коммунистического манифеста», который мы были обязаны знать по программе. Этот мой интерес к марксизму был частью моего общего интереса к философии и социально-политическим проблемам. Новым тут было то, что я уже начал искать теоретическое объяснение наблюдаемых мною явлений жизни, а марксизм-ленинизм претендовал именно на это, т. е. на то, чтобы быть самой высшей наукой о реальности. Мне потребовалось два года для того, чтобы понять, что многие вопросы, возникшие у меня, он оставлял без ответа, а на другие давал ответ ложный. Сталинские работы, с одной стороны, облегчали мне вхождение в марксистские тексты, довольно путаные, а порою нарочито заумные. Но с другой стороны, уже тогда я (и не только я) замечал их вульгарность и даже нелепость. В них марксистские идеи доводились до вульгарной абсурдности и давали повод для насмешки и непочтительного отношения к святыням марксизма.

Наш учитель был очень доволен моим интересом к марксизму. Это от него я впервые узнал о существовании МИФЛИ. Он давал мне списки философских книг, изучавшихся студентами философского факультета, разъяснял (конечно, в меру своих познаний) непонятные места. По его совету я прочел самые легкодоступные книги в марксизме — «Диалектику природы» и «Анти-Дюринг» Ф. Энгельса. У меня появился вкус к диалектике как к способу мышления, но не в упрощенном сталинском смысле, а в смысле, более близком к гегелевскому и марксовскому. В десятом классе я прочитал первые разделы «Капитала» Маркса. В моих разговорах я постоянно упражнялся в «диалектических фокусах», как шутили соученики. Учитель сказал как-то, что я — прирожденный диалектик, и посоветовал после окончания школы поступить на философский факультет МИФЛИ. Я об этом тоже начал подумывать, но твердого решения у меня еще не было.

Самый главный итог моего первого знакомства с марксизмом заключался в том, что я преодолел священный ужас перед высотами марксизма, сковывавший других. Я увидел, что марксистские тексты ничуть не труднее тех философских произведений, которые мне уже довелось читать, и что в них обнаруживались довольно простые идеи. А главное, я почувствовал в себе способность рассуждать диалектически о реальных проблемах. Такие категории диалектики, как «причины», «законы», «тенденции», «сущность», «явление», «содержание», «форма», «противоположности», «отрицание отрицания» и т. д. вошли в аппарат моего мышления как элементы определенного подхода к проблемам реальности.

Вместе с тем я находил в марксистских сочинениях кое-что, достойное насмешки. Например, рассмотрение плюса и минуса в математике как пример диалектического противоречия казалось мне очевидно абсурдным.

Проблемы коммунизма[править]

Проблемы коммунизма встали перед моим поколением совсем иначе, чем перед мечтателями, идеологами и революционерами прошлого. И даже совсем иначе, чем перед теми, кто практически участвовал в революции, в защите нового строя от попыток контрреволюции и интервентов уничтожить его и в первых опытах построения этого строя на практике. Особенность нашего положения состояла в том, что мы родились уже после революции и Гражданской войны. Стали сознательными существами, когда основы нового общества уже были заложены, самая черновая работа была выполнена. Мы явились в мир, в котором коммунистический социальный строй уже стал реальностью. Вместе с тем еще очень свежими были воспоминания о дореволюционном времени, о революции и обо всем том, что происходило непосредственно после нее. Мы встречались и разговаривали с живыми участниками недавнего героического прошлого. У нас в школе, например, побывали легендарная Анка-пулеметчица из Чапаевской дивизии, писатели А. Фадеев и А. Гайдар, герой Гражданской войны комкор Ока Городовиков и другие. Тогда такие встречи проходили повсюду и часто. Участники недавних реальных и легендарных событий вовлекали нас в их прошлую жизнь настолько настойчиво и эффективно, что их жизнь становилась и частью нашей жизни. Мы духовно жили не столько в настоящем, сколько именно в этом прошлом. Мы об этом прошлом получали сведений (информации и дезинформации) больше, чем наши предшественники, активно действовавшие в нем. Осмысление революции и ее итогов достигло масштабов массового осмысления именно к тому времени, когда мы стали способными воспринимать продукты этого осмысления. Лишь к этому времени все средства культуры и пропаганды достигли мощи хорошо организованного аппарата воспитания нового человека. И мы стали объектом беспрецедентного в прошлом действия этой идеологической силы. Не знаю, как на самом деле переживали происходившие события люди в прошедшие годы, в том числе такие, как Фадеев, Маяковский, Гайдар, Островский, Фурманов, Шолохов, Серафимович, Багрицкий и многие другие. Но их литературные герои создавались на наших глазах. Создавались для нас, а не просто как документальные воспоминания о прошлом.

Но осмысление революции и ее первых исторических итогов происходило не как некое академически-беспристрастное познание явлений природы. Это был живой процесс жизни, полный драматизма, конфликтов, жес токостей, насилия, обмана. К началу тридцатых годов было в основном завершено уничтожение или по крайней мере нейтрализация фактических деятелей революции и Гражданской войны. Реальное коммунистическое общество стало складываться совсем не таким и не так, как о том мечтали в прошлом. Происходил грандиозный процесс не просто осмысления прошлого, но процесс создания идеологической картины прошлого, которая служила бы интересам настоящего. Прошлое входило в нашу жизнь не только в его романтическом виде, но в идеологически переработанном виде, входило как грандиозная ложь, впитавшая в себя соки правды. Существенно здесь не только то, что прошлое фальсифицировалось и реальность приукрашивалась, но также и то, что фальсифицировалось прошлое определенного рода и реальное прошлое, а приукрашивалась все-таки реальность коммунизма, вышедшая за рамки сказок и мечтаний. Не ведая об этом и не желая этого, наши воспитатели привлекали наше внимание к проблемам коммунизма в самом опасном и неприятном для идеологии власти смысле, а именно в смысле постановки общей и принципиальной проблемы сущности реального коммунистического социального строя, как такового, и его реальных перспектив. Как следствие встала проблема отношения к идеологии коммунизма.

Эти проблемы возникали еще непроизвольно и неосознанно. Более того, даже для самых скептически и критически настроенных из нас эти проблемы выступали сначала не в форме отрицания идеалов и практики коммунизма, а в форме защиты хороших идеалов и хорошей практики от ошибок, искажений и уклонений. Отрицание идеалов и дел коммунизма в тех условиях отбросило бы нас назад, в ряды контрреволюционеров и антикоммунистов. Для нас и речи быть не могло о движении назад и о создании в стране капиталистических порядков. Мы родились в коммунистическом обществе. Нас воспитали в духе коммунистической идеологии. Для нас возникала проблема будущего в рамках коммунизма и будущего самого коммунизма.

Оказавшись на Западе, я вел бесчисленные разговоры с моими читателями и слушателями на эти темы. Для западных людей, как я убедился, такой поворот со знания и проблем вообще остается совершенно непонятным. Они мыслят по принципу «либо то, либо другое», т. е. либо коммунистическая система, либо западная «демократия». Они не жили в условиях реального коммунизма как исторически данного факта, причем в его юношеском состоянии. Если же исходить из коммунизма как данности, то критическое отношение к ней не обязательно предполагает сравнение с Западом. Отрицание этой данности не обязательно означает желание заменить ее западной социальной системой. Это новое явление, специфический продукт уже коммунистической жизни. Чтобы понять эти явления хотя бы в первом приближении, надо принять допущение, будто коммунизм победил во всем мире, и вообразить себе людей, отрицающих это общество, но не имеющих шансов и намерений вернуться в прошлое.

В старших классах школы мы много разговаривали и спорили на темы коммунизма в связи с тем, что нам преподносили в школе и что мы вычитывали из книг. Лишь немногие и в очень малой степени обращались к реальности как к материалу для критических суждений. Но реальность все-таки вторгалась в наши мысли, слова и чувства. Я вспоминаю два больших диспута в школе, специально посвященные теме социализма и полного коммунизма. Один диспут был в классе, другой — в масштабах всей школы. На школьный диспут отобрали учеников, хорошо проявивших себя на уровне классных диспутов. Это было чистой показухой. Но классный диспут вышел из-под контроля преподавателей. Спор начался из-за того, как понимать принцип полного коммунизма «каждому по потребностям». Любые ли потребности имеются в виду или только некоторые, допустим, самые минимальные? Как определяются эти потребности, кто их устанавливает и как контролируется их удовлетворение? Такие вопросы поставил я, считавшийся лучшим учеником именно в этой дисциплине. Началась беспорядочная перепалка. Как ученики, так и преподаватели запутали ясные вопросы в чисто идеологическое словоблудие. Меня на школьный диспут не допустили.

Герои моих литературных произведений довольно часто разговаривают на темы о коммунистическом обще стве и о коммунистической идеологии. Эти места моих книг производят впечатление юмора, сатиры и нарочитого гротеска. Отчасти это действительно так. Но лишь отчасти. В основном же это есть описание реальных разговоров, которые велись тогда и позднее в наших кругах. Они не имели целью насмешку над предметом дискуссий. Но сам предмет был таков, что насмешка получалась непроизвольно.

Запад[править]

И конечно, мы мечтали за границею пожить, Потому что за границей есть что есть и есть что пить, Потому что за границей есть на тело что одеть, Потому что за границей есть красоты, что глядеть, Потому что за границей кто попало может всласть Крыть последними словами ими выбранную власть, Потому что за границей, если хочешь, смело крой Недостатки, что рождает их насквозь прогнивший строй. Даже ихняя погода нашей русской не чета. Заграница, заграница, нашей юности мечта!

Какую роль играл Запад в нашей жизни? Огромную и никакую. Все зависит от того, как понимать слово «Запад». Мы изучали европейскую культуру и историю. Имена Платона, Аристотеля, Данте, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Шекспира, Свифта, Диккенса, Сервантеса, Бальзака, Рабле, Мопассана, Вольтера, Руссо, Гоббса, Дидро, Гельвеция, Оуэна, Фурье, Моцарта, Вивальди, Бетховена, Монтеверди, Шопена, Вагнера, Гюго, Ван-Гога, Гогена, Родена, Рембрандта, Маркса, Гете и других великих деятелей европейской культуры нам были хорошо известны. Их творчество мы воспринимали как органическую часть нашей культуры. Все выдающиеся события европейской истории мы воспринимали как события нашей истории, не отделяли их от событий истории русской. Для нас Великая французская революция была чуть ли не частью нашей собственной революции, а Наполеоном мы восхищались больше, чем Кутузовым. Но можно ли все это считать влиянием Запада? Дело в том, что в годы нашего детства и юности началось своего рода раздвоение Запада:

1) на явление мировой культуры и истории, частью которых была культура и история дореволюционной России и отчасти оставалась современная нам Россия в качестве наследницы дореволюционной;

2) на совокупность капиталистических (по нашей терминологии) стран Европы (и Америки), противостоявших нашей стране как стране коммунистической. Понятие «Запад» стало употребляться лишь во втором смысле. При этом все явления современной жизни стран Запада делились на две категории: на такие, которые были приемлемы для нас с точки зрения властей и идеологии, и такие, которые связывались с социальным строем стран Запада и расценивались как нечто враждебное.

О современной жизни на Западе мы знали, конечно, только из пропаганды и из западных книг и фильмов, которые можно было прочитать и посмотреть вполне легально. А они отбирались с учетом интересов идеологии и пропаганды. «Железный занавес» выполнял свою историческую роль. Я лично и все мои друзья были вообще равнодушны к Западу во втором, из упомянутых выше, смысле. И с этой точки зрения то, во что мы превращались, было имманентным продуктом коммунистического общества как в позитивном, так и в негативном смысле. Я сформировался без влияния Запада как антипода советского общества и имел возможность наблюдать «в чистом виде» формирование советского человека (гомо советикуса). Мой антисталинизм и вообще мое критическое отношение к коммунистическому обществу сложились без всяких сравнений социальных систем и образов жизни, исключительно под влиянием специфических условий жизни реального коммунизма. Мое понимание феноменов советского общества имело источником наблюдение самих фактов реальности, а не сочинения западноевропейских писателей, философов, ученых. Последние влияли на мое интеллектуальное развитие, на формирование моих познавательных способностей. Но в них ничего не говорилось о главном предмете приложения этих способностей — о новом коммунисти ческом обществе. Я вырабатывал свое мировоззрение и тип поведения прежде всего под влиянием того, что сам открывал в окружавшем меня мире, причем, как правило, вопреки тому, что я узнавал из книг. У меня не было учителей в строгом смысле слова. Я никогда не был ничьим учеником и последователем. Я начинал в известном смысле с нуля.

В послевоенные годы, особенно после ликвидации (относительной, конечно) «железного занавеса», вступили в силу такие факторы в понимании советского общества и в отношении к нему, которые нарушили прежнюю почти что лабораторную чистоту и ясность внутренних механизмов и процессов коммунистического общества. Так что опыт жизни представителей моего поколения имеет гораздо большую ценность с научной точки зрения, чем опыт последующих поколений. В настоящее время социальная ситуация в коммунистических странах замутнена привходящими обстоятельствами. Сравнительная свобода слова, мысли и критики в гораздо большей мере стала способствовать сокрытию сущности реального коммунизма, чем ее обнаружению. Такая аморфная и мутная ситуация в коммунистических странах есть явление временное. Натура коммунизма возьмет свое. И тогда, может быть, люди будут больше обращать внимание на глубинные механизмы коммунизма, действие которых мое поколение испытало на своей шкуре самым неприкрытым образом. Мы, можно сказать, «щупали своими руками» эти механизмы.

Одиночество[править]

Хотя у меня было довольно много знакомых и друзей, в общем объеме времени встречи с ними занимали не так уж много, как это может показаться при чтении воспоминаний. Для последних отбираются события, достойные, по мысли автора, упоминания. Общая среда этих событий выпадает из поля внимания, хотя именно она составляет основную величину жизни. Главным времяпровождением для меня было чтение, мечты и размышления в одиночку. Я часто бродил в одиночестве по улицам Москвы, иногда — даже ночами. При этом на меня находило состояние молчания, причем не обычного, а какого-то огромного, звенящего. Я думал беспрерывно, даже во сне. Во сне я выдумывал всякие философские теории, сочинял фантастические истории и стихи. Мои друзья не выдерживали интеллектуальной нагрузки и напряженной моральной реакции на события, которые я невольно навязывал им порою одним лишь фактом своего присутствия. Я это чувствовал, замыкался в себе и отдалялся ото всех. Я проходил тренировку на одиночество. Бедность бытия я компенсировал богатством интеллектуальной жизни.