Александр Зиновьев:Русская судьба. Исповедь отщепенца/VI. Армия

Материал из свободной русской энциклопедии «Традиция»
Перейти к: навигация, поиск

Русская судьба. Исповедь отщепенца


Армия
Автор:
Александр Зиновьев



Опубликовано:
Дата написания:
1988






Предмет:
Александр Зиновьев
О тексте:
В тексте довольно много помарок и мелких огрехов. Если вы их увидите, исправляйте их, пожалуйста.
Зиновьев А. Русская судьба. Исповедь отщепенца. — М.: Центрполиграф, 1999.>

Возрастной хаос[править]

Признанные возрастные категории (детство, отрочество, юность, зрелость) для меня имели лишь формальный временной смысл. Мне пришлось начать образ жизни взрослых уже в детстве, участвуя в их труде отнюдь не в качестве ребенка. Уже в одиннадцать лет мне пришлось думать о том, как раздобыть еду и одежду. С шестнадцати лет я оказался в таком отношении с обществом, какое мыслимо лишь в зрелом возрасте, да и то в порядке исключения. В семнадцать лет я стал государственным преступником, разыскиваемым по всей стране могучими карательными органами. Так что если рассматривать жизнь человека по существу, т. е. с социологической, психологической, педагогической и идеологической точек зрения, то я могу констатировать следующее: у меня не было беззаботного детства, не было переломного отроческого возраста, не было романтически чистой юности. Был какой-то возрастной хаос, отразивший в себе хаос исторической эпохи. И ту жизнь, какая началась у меня 29 октября 1940 года, я никак не могу отнести к категории зрелости. С восемнадцати до двадцати четырех лет я был в армии и не заботился о еде, одежде, ночлеге. Были, разумеется, какие-то тревоги и заботы, я о них расскажу. Но они не были специфически возрастными. В двадцать два года я женился. Но даже это не было действием взрослого человека. Ему нет объяснения в рамках возрастных норм. В 1946 — 1954 годы я был студентом и аспирантом университета. И даже эти годы, по одним критериям попадая в возраст зрелости, по другим могут быть отнесены к возрасту юности. И потом вплоть до сорока лет я считался молодым человеком.

В 1948 — 1976 годы мне пришлось работать учителем в школах и профессором в высших учебных заведениях, пришлось растить собственных детей. Передо мною в изобилии был материал для наблюдении за эволюцией людей в нормальных советских условиях. Должен сказать, что, по крайней мере, для значительной части советских людей возрастной хаос стал обычным явлением. В послевоенные годы отпала необходимость для детей разделять образ жизни взрослых. Зато ускорился процесс интеллектуального, психологического и физиологического созревания. Тот возраст, начиная с которого молодые люди осознают себя взрослыми, с одной стороны, стал начинаться раньше, а с другой стороны, отодвинулся для многих далеко за двадцать лет. Значительно раньше люди стали начинать сексуальную жизнь, причем независимо от семейных отношений. Рано стали получать образование, какого раньше не получали и в зрелом возрасте. Вместе с тем люди значительно позже стали начинать самостоятельную жизнь, независимую от родителей. В стране имеются сотни тысяч молодых людей в возрасте от двадцати пяти до тридцати пяти лет, чувствующих себя юношами и поступающих порою даже по-детски. А в некоторых отношениях состояние детскости вообще становится характерным для всего населения коммунистической страны. Аппарат власти, идеологии, пропаганды обращается с людьми до самой их смерти как с материалом для воспитания и просвещения. Положение индивида в коллективе точно так же превращает его в объект воспитательных мероприятии. Миллионы людей всю жизнь чему-то учатся и постоянно выслушивают поучения вышестоящих. Руководители общества вообще претендуют на роль отцов и наставников подвластных детей-сограждан.

Таким образом, написав в конце предыдущего раздела, что 29 октября 1940 года закончилась моя юность, я не могу сказать, какой возрастной период у меня начался. Да и закончившийся период я с некоторой натяжкой могу назвать юностью.

Модель общества[править]

Если бы я имел изначальной целью жизни достижение успехов в науке или искусстве, я счел бы годы, проведенные в армии, потерянными. Но я такой цели не имел. Я имел причины и мотивы для моего поведения Но они были такими, что исключали ясность цели. Вернее говоря, цель появилась, но по самой своей сущности она была неопределенной и неясной. Я вынуждался на конфликт со своим обществом и на индивидуальный бунт.

У меня появилось желание понять свое общество. Но оно не было желанием ученого, не было чисто академическим. Оно было элементом моего конфликта и бунта. Мой антисталинизм носил весьма символический и бунтарский характер. Я не рассчитывал не то что на какой-то успех в творческой деятельности, но даже на то, чтобы выжить. Я просто жил, как меня вынуждали к тому обстоятельства. Я наблюдал жизнь и размышлял просто потому, что был рожден для этого, но отнюдь не в интересах будущих книг. Лишь постфактум, лишь оглядываясь назад, я могу сказать, что годы армии и воины не пропали для меня даром. Они стали для меня фактически школой (если еще не университетом) будущей философской, социологической и литературной деятельности.

Всякая армия отражает в себе основные свойства своего общества. Не была на этот счет исключением и советская армия. Но тут имело место одно существенное отличие отношения армии и общества, связанное с тем, что общество является коммунистическим. Самым фундаментальным (базисным) социальным отношением этого общества является отношение начальствования и подчинения, имеющее много общего с армейским отношением начальников и подчиненных. Так что любая армия вообще, а советская армия в особенности, может служить моделью коммунистических социальных отношении. Прослужив в армии много лет, я чисто опытным путем досконально изучил все аспекты армейской жизни. Впоследствии это облегчило мне изучение специфически коммунистических отношений советского общества и обобщение результатов моих наблюдении. Думаю, что ту же роль для меня мог бы сыграть исправительно-трудовой лагерь, если бы я попал туда и выжил.

Меня всегда поражало то, как же хорошо образованные люди, наблюдавшие грандиозные социальные явления и располагавшие огромным фактическим материалом, ухитрялись делать на этой основе мелкие, поверхностные или заумно-бессмысленные выводы. Я самими обстоятельствами моей жизни и моими взаимоотношениями с моим окружением вынуждался на нечто противоположное этому: на большие и бескомпромиссно четкие обобщения, основанные на наблюдении сравнительно небольшого числа «мелких» явлений. Со временем я открыл для себя, что с социологической точки зрения именно эти «мелкие» пустяки являются грандиозными основами исторического процесса, а внешние грандиозные явления суть лишь его поверхностная пена. Положения диалектики об отношении сущности и явления, содержания и формы тут, как нигде, оказались кстати.

На мою долю выпали также годы войны. Всякая война так или иначе проявляет существенные свойства общества, ведущего войну. Не является на этот счет исключением и война 1941 — 1945 годов с Германией. Но опять-таки тут есть одно обстоятельство, сделавшее эту войну поразительно точной моделью поведения советского общества в трудных ситуациях. Коммунистический социальный строй в России сложился в условиях развала Российской империи и краха царизма — в условиях исторической катастрофы. И сложился он как средство выжить в условиях этой катастрофы. В войну с Германией 1941 — 1945 годов коммунистический социальный строй обнаружил свою удивительную способность выживать и укрепляться именно в тяжелых условиях. Для этого строя, как такового, более благоприятными оказались не условия благополучия, а именно условия преодоления трудностей, близких к состоянию катастрофы. Так что война 1941 — 1945 годов с социологической точки зрения может служить общей моделью поведения коммунистического общества в исторически трудных условиях. Она обнаружила все достоинства и все недостатки этого типа общества с точки зрения исторического выживания. Мне довелось наблюдать эту модель во всех ее основных аспектах и во все важнейшие ее периоды.

Армия есть организация большого числа людей в единое целое. Но армия ничего не производит. Она лишь потребляет произведенное другими. Она не производит не только материальные ценности, но и культуру и идеологию. Армия сама не воспроизводит человеческий материал. Короче говоря, армия может служить моделью коммунистических отношений лишь в самой абстрактной и упрощенной форме. Но дело в том, что советская армия не была изолирована от остального общества, а во время войны страна вообще превратилась в военный лагерь. Это сделало армию чрезвычайно удобным местом для наблюдения общества в целом.

Начало нового этапа жизни[править]

С первых же минут новой жизни обнаружилось, что принципы реальной коллективной жизни (впоследствии я их назвал принципами коммунального поведения или коммунальности), которые людям прививаются самим образом жизни, имеют гораздо большую силу, чем принципы идеального коллективизма, которые нам старались привить на словах. Как только появилось начальство и нас стали разбивать на группы, сразу же заявили о себе претенденты на роль начальничков из нашей же среды. Они вертелись на глазах у начальства эшелона, всячески давая им понять, что они суть именно те выдающиеся индивиды, которых следует назначить старшими групп. И удивительное дело, начальство сразу же заметило это, и именно эти рвущиеся к власти (пусть самой маленькой) прохвосты были назначены старшими по вагонам. Они немедленно обросли холуями, всячески угождавшими им и тоже претендовавшими на какую-то мизерную долю власти и привилегий, связанных с властью. Думаю, что наблюдение таких сцен спонтанного социального структурирования множества людей, вынужденных длительное время жить вместе, дало мне неизмеримо больше для понимания реального коммунистического общества, чем многие сотни томов специальной литературы, прочитанных мною в университетские и последующие годы.

Я наблюдал такие сцены вовсе не как беспристрастный социолог, а как человек, уже начавший делать са мого себя по определенным идеальным образцам. Я и в школе никогда не лез на глаза учителям, не подлизывался к ним, не тянул руку, чтобы показать, что я что-то знаю лучше других. Этому правилу я следовал не из стеснительности, нерешительности, скромности и прочих качеств, занижающих социальную активность человека, а из презрения к мелкой житейской суете. Я просто знал, что потери от моего такого поведения не вели к катастрофе, а выгоды от противоположного поведения не возвышали меня над толпой. Этому правилу я решил следовать и в армии. Только теперь это принимало более серьезный характер. Школа считалась лишь подготовкой к жизни, а тут была сама жизнь. Вознаграждением за поведение здесь были не отметки в дневнике и в аттестате, а нечто более серьезное: кусочки жизненных благ и преимущества перед другими. Тут происходило разделение людей на социальные категории. Пусть это происходило на самом примитивном уровне, но суть этого была та же самая, что и на всех более высоких ступенях социальной иерархии. С этой точки зрения один член Политбюро ЦК КПСС, отпихивавший другого члена Политбюро, чтобы стать Генеральным секретарем, мало чем отличается от солдата Иванова, оттолкнувшего солдата Петрова, чтобы стать старшим по вагону.

В первый же час новой жизни у меня произошло столкновение со старшим по вагону. Увидев, что я не принимал участия в сражении за лучшие места на деревянных нарах, он решил, что я являюсь тюфяком, то есть самым податливым материалом для проявления его начальнических амбиций, — ошибка, которую в отношении меня потом делали многие другие. Он начал вести себя по отношению ко мне так, как будто он был всамделишным армейским старшиной: потребовал, чтобы я встал перед ним по стойке «смирно!» и все такое прочее. Я сказал ему, что в командиры его я не выбирал, что присягу я еще не принимал, что он превышает свои полномочия. Он начал кричать на меня и угрожать отправить в арестантский вагон (как оказалось, такой на самом деле был в эшелоне). Я схватил полено, лежавшее у печки, и сказал этому самозванному «командиру», что, если он еще раз крикнет на меня, я ударю его по леном по голове, что я вообще никому не позволю унижать себя, даже самому Сталину. Ребята одобрили мое поведение. Парень испугался. После этого он умерил свои командирские замашки. А передо мною даже стал заискивать — стремление командовать обычно прекрасно уживается с холуйством.

Такого рода «бешеные» вспышки со мной случались и в дальнейшем несколько раз. Один случай был особенно скверным. Я был дежурным по столовой полка (уже будучи офицером). Поздно вечером, когда уже все было съедено, в столовую заявился основательно подвыпивший капитан, начальник Особого отдела полка (то есть представитель органов безопасности в полку), и потребовал, чтобы его покормили. Согласно армейским порядкам в таких случаях заранее должно быть заявлено, чтобы «оставили расход», то есть чтобы оставили в запасе пищу для тех, кто не может прийти в столовую в положенное время. В данном случае это сделано не было. Но пьяный офицер «органов» не хотел слушать моих объяснений и оскорбил меня. Я вспыхнул, выхватил пистолет, сказал ему, что считаю до пяти и, если он не уберется из столовой, я его пристрелю. Он тут же убежал. На другой день он, надо отдать ему должное, извинился передо мной, спросил, выстрелил бы я, если бы он не ушел, и сам же ответил на свой вопрос, что да, я выстрелил бы. Мы договорились, что эта история останется между нами.

О моем заявлении насчет Сталина в ссоре со старшим по вагону кто-то донес начальству эшелона. Меня вызвали к заместителю начальника эшелона по политической части. Я решил не лезть на рожон и сказал политруку, что доносчик исказил мои слова, что я якобы сказал нечто совсем иное, а именно что даже сам товарищ Сталин так не разговаривает с подчиненными, как старший по вагону разговаривал со мной. Политрук мои слова одобрил, но по прибытии в полк все же посоветовал начальнику Особого отдела полка взять меня на заметку. Тот припомнил мне эту историю в эшелоне, когда беседовал со мной по поводу ЧП (чрезвычайного происшествия), случившегося уже в полку.

Первые двое суток мы питались тем, что взяли с собой. Мы сразу разделились на «богачей» и «бедняков».

«Богачи» запускали руки в чуть приоткрытые чемоданы, что-то там отламывали или отщипывали вслепую и жевали, закрываясь от соседей. «Бедняки» ели в открытую и делились друг с другом. На третий день нам выдали ведро и концентраты каши. Старший по вагону назначил поваром одного из своих холуев. Другой холуй старшего по вагону стал делить хлеб. Начались привилегии и блат. Я подходил за своей порцией каши и хлеба последним. Я возвел это в принцип поведения. Всегда, когда дело касалось распределения каких-то материальных благ, я из принципа оставался последним. Я при этом имел какой-то ущерб, но зато выигрывал морально и психологически. В условиях дефицита распределение благ всегда является источником переживаний. Я выработал в себе привычку быть к этому равнодушным и беречь себя для дел более важных. А начал я это самовоспитание с пустяков. Впрочем, в условиях недоедания лишние граммы хлеба не пустяк.

Иногда нас водили кормиться в специальные кормежные пункты. Если эшелон останавливался на каких-то станциях, мы воровали на дрова все, что попадалось под руку. Тех дров, какие нам выдавали по нормам, было мало. Мы основательно мерзли.

И еды было мало. Ребята на остановках совершали налеты на базары и станционные буфеты. У кого были деньги, покупали что-нибудь съестное. У кого не было денег, воровали. Через несколько дней начались поносы, так что эшелон приходилось останавливать специально из-за этого. Но остановки были не такими уж частыми, и нам приходилось справлять нужду на ходу поезда, что в товарных вагонах было не так-то просто. Один парень во время такой операции выпал из вагона. Произошло это так. Его держали двое, когда он делал свое дело. Кто-то посоветовал для надежности держать его за уши. Державшие рассмеялись и уронили его. Падая, несчастный сам еще продолжал смеяться. На другой день старший по вагону доложил начальнику эшелона, что один человек в его вагоне исчез, возможно дезертировал.

Ехали мы таким образом двадцать трое суток. И чем дальше мы отдалялись от Москвы, тем тоскливее становилось. Никакого внимания на красоты Сибири мы не обращали — было не до них. И даже к Байкалу мы остались равнодушны. Было холодно и хотелось есть. И не было никаких намеков на братские отношения между людьми. Я сочинял длинные письма в стихах моему другу Борису. Эти письма он сохранил. Я их уничтожил в 1946 году. Сейчас я об этом нисколько не жалею, но не потому, что стихи были плохими — стихи были как раз слишком даже хорошими, — а потому, что для успехов в поэзии, в чем я убедился в течение многолетних наблюдений, в наше время нужен не столько поэтический дар, сколько другие качества, не имеющие ничего общего с творчеством, как таковым. Мир оказался хуже, чем я предполагал.

Уже во время этого долгого пути в армию я обнаружил способность к балагурству, шуткам, мрачному юмору. В армии таких людей называют хохмачами (от слова «хохма», обозначавшего всякие шуточные словесные импровизации). Я подружился с двумя другими парнями, тоже склонными к хохмам. Мы втроем потешали наш вагон всю дорогу. Я эту способность проявлял и раньше, но не в таких размерах. Эта способность обнаруживается и проявляется в сравнительно больших компаниях, то есть когда довольно большое число людей вынуждено длительное время проводить вместе. В армии это получалось само собой. Особенность моего шутовства состояла в том, что я шутил с очень серьезным видом, без смеха и даже без улыбок, причем с использованием научной и политической терминологии. Иногда это принимало рискованные формы. Расскажу в качестве примера об одной шутовской ситуации. Было очень холодно. Мы основательно мерзли и прибегали ко всяческим уловкам, чтобы согреться. Один сообразительный парень взял себе сапоги на два размера больше, чтобы оборачивать ноги газетами, помимо законных портянок.

Но откуда взять газеты в приморской тайге, если их не продавали даже на железнодорожной станции в десяти километрах от расположения полка? Очевидно, в красном уголке, то есть в помещении, где политрук хранил газеты и политическую литературу. И вот газеты из красного уголка стали исчезать. В конце концов этого солдата схватили на месте преступления. Преступника решили подвергнуть осуждению на комсомольском собрании. Я не был комсомольцем, но политрук решил восстановить меня в комсомоле, так как я был хорошим солдатом, и я был так или иначе обязан присутствовать на комсомольских собраниях вместе со всеми. Все осуждали провинившегося. Политрук приказал и мне высказать свое мнение. Я сказал, что этот солдат заслуживает снисхождения и даже поощрения. Согласно современной науке, интеллект человека находится не столько в голове, сколько в других частях тела, в особенности в заднице и в пятках. Оборачивая ноги газетами, провинившийся тем самым повышал свой идейно-политический уровень. Ведь и мы все в нужнике используем газеты не столько в гигиенических, сколько в воспитательных целях. Сейчас на бумаге эта речь звучит не смешно, а в условиях кавалерийского полка, где интеллигентные люди деградировали до уровня своих лошадей, такая речь произвела ошеломляющее впечатление. Меня сначала хотели наказать за то, что «превратил серьезное мероприятие в балаган». Но слух дошел до высшего дивизионного начальства и вызвал там смех. Меня пощадили. А в полку еще долго потешались над этой историей.

Юмористически-сатирическое отношение к жизненным ситуациям, к окружающим людям и вообще ко всему на свете я распространил на самого себя и на все, что случалось со мною. Это облегчило жизнь, усилило мою способность выживать и не падать духом в самые скверные моменты жизни. Но такое отношение к жизни у меня не было постоянным и исчерпывающим. Периоды сатирически-юмористические сменялись трагически-драматическими, периоды возбуждения — периодами апатии, периоды поэтические — периодами прозаическими, периоды бесшабашности — периодами разумного расчета… И даже в одно и то же время странным образом сочетались грусть и веселость, отчаяние и уверенность, ощущение слабости и силы… Не берусь судить, является это общечеловеческой нормой или нет. Скорее всего, каждому нормальному человеку свойственны разнообразие и подвижность состояний и настроений. Только у меня различные аспекты состояния психики и ее различные периоды выражались очень резко и сильно, превращая мою жизнь в нескончаемую дискуссию и борьбу с самим собой. Я сам себе напоминал тогда того исходящего поносом и хохочущего от комизма ситуации парня, падающего под колеса поезда в пяти тысячах километров от дома.

Мне потом не раз приходилось встречать молодых русских людей, защищавшихся от кошмаров жизни насмешкой и бесшабашностью. Похоже на то, что такое отношение к жизни есть лишь форма проявления отчаяния.

Идеальный образ и реальность армии[править]

Была еще одна причина, почему я ухватился за армию как за выход из моего, казалось бы, безвыходного положения: это то, как армия изображалась в книгах, фильмах, пропаганде и рассказах тех, кто уже отслужил свой срок. Сравнительно с тем образом жизни, какой имело подавляющее большинство молодых людей допризывного возраста, служба в армии была на самом деле благом. Сравнительно сытная еда и хорошая одежда, гигиена, спорт, обучение грамоте, политическое просвещение, воспитание, обучение профессиям шоферов, трактористов, механиков — все это имело следствием то, что армия пользовалась в народе уважением и любовью. Многие парни, отслужив положенный срок, оставались на сверхсрочную службу, становились младшими командирами (сержантами и старшинами), выслуживались в средние командиры (лейтенанты), поступали в военные училища. Значительная часть отслуживших срок не возвращалась в свои деревни, оседала где-то в других местах, в основном в городах, на новых стройках. Армия играла огромную роль в осуществлении грандиозной социальной, идеологической и культурной революции в стране.

Разумеется, пропаганда сильно идеализировала службу в армии. Я никогда не верил в пропагандистские сказки о колхозах. Успел разочароваться в пропагандистских сказках насчет заводского рая. Но идеализированный образ армии остался нетронутым. Уходя в армию, я надеялся на то, что начну новый образ жизни, который позволит мне укрепиться физически и восстановить душевное равновесие. Мои ожидания оправдались, но лишь отчасти. Я не ушел от всех тех проблем, какие мучили меня до этого. К старым проблемам присоединились многие новые.

Я попал в армию, может быть, в самый худший момент и, может быть, в самые тяжелые условия. Страна готовилась к войне с Германией. Все прекрасно понимали, что пакт о взаимном ненападении, подписанный с Германией в 1939 году, был лишь отсрочкой начала войны. Военные столкновения с Японией и Финляндией показали, что советская армия не готова к большой войне. В высшем руководстве, надо полагать, решили усилить подготовку армии к войне. Но исполнили это на советский лад. Начались перетасовки в командном составе, аресты, расстрелы. Для солдат ухудшили питание и одежду, утяжелили службу. Во главе армии поставили кавалериста Тимошенко. В армию призвали молодых людей со средним и даже высшим образованием, но направили их не в подразделение с современной техникой, а главным образом в кавалерию и пехоту. Лишь перед самым началом войны и уже в начале войны образованных ребят стали направлять в артиллерию, танковые войска и авиацию. В кавалерийских частях были целые эскадроны и дивизионы солдат со средним и высшим образованием. Когда я накануне войны попал в танковый полк, я оказался единственным в полку военнослужащим со средним образованием. В кавалерийском полку, с которого я начал военную службу, вооружение и обучение было такое же, как в кавалерийских частях в Гражданскую войну. К нам в полк поступило новое автоматическое оружие. Но оно было законсервировано в складах. Мы с ним не умели обращаться. Уже в армии нам показали фильм о будущей войне, в котором, с одной стороны, предвосхищалась роль телевидения, а с другой, сохранялось устаревшее представление о главной роли кавалерии. Тимошенко вспомнил лозунг Суворова «Тяжело в учении, легко в бою». И нас начали так мучить бессмысленными учениями, что мне даже моя кошмарная прошлая жизнь стала казаться раем. Когда в 1962 году появилась повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича», она не произве ла на меня никакого впечатления, так как первые месяцы моей службы в кавалерии были гораздо более тяжелыми, чем описанная Солженицыным жизнь заключенных.

Я не хочу этим сказать, будто нас специально мучили и унижали. Ни в коем случае! Были, конечно, отдельные командиры, которым доставляло удовольствие мучить и унижать подчиненных. Но они были исключением. И они старались скрывать эти свои качества. В массе же своей командование от мала до велика руководствовалось самыми благородными принципами. Система мучения и унижения возникала вопреки воле и желаниям людей из самой организации армии и условий службы. Я не могу сказать ни одного плохого слова в адрес даже самых свирепых начальников лично. Но одно дело — личные качества и желания начальников, и другое дело — результат совокупной деятельности всей системы начальников и подчиненных, причем как части общества коммунистического типа. Наблюдение этого явления на материале армии способствовало тому, что я этот подход перенес на общество в целом. К концу армейской службы главным объектом моей критики стал не лично Сталин, а сталинизм как явление социальное. Тогда я его воспринимал еще как сущность коммунизма вообще, а не как исторический период.

Ниже я расскажу несколько эпизодов моей довоенной армейской жизни. Они дадут более наглядное представление об армии того времени и о моей жизни.

Прибытие в полк[править]

Хотя был конец октября, все призывники явились на сборный пункт одетыми совсем не по-зимнему. В те годы для большинства молодых людей не было особой разницы в сезонной одежде. Пока мы тащились двадцать трое суток через всю страну в Приморский край, на Дальнем Востоке начались сильные морозы. Нас выгрузили на маленьком полустанке. Часа два мы топтались на платформе, дрожа от холода. Наконец прибыли представители от полков. Сто тридцать человек со средним и высшим образованием распределили в кавалерийский полк. Из нас там решили создать особый эскадрон с расчетом на то, что в течение двух лет из нас подготовят младших лейтенантов запаса. В полк мы шли пешком, строем. Ведшие нас старшина и несколько сержантов пытались заставить нас петь строевые песни, но у нас получилось что-то очень жалкое, и старшина приказал нам «заткнуть глотки». Должен заметить, что на нас сразу же обрушился такой поток мата и скабрезностей, какого я не слыхал даже в самых отпетых компаниях во время моих прошлых странствий. По дороге многие поморозили ноги, руки, носы, щеки. На время карантина (на две недели) нас поместили в здании клуба. Спали мы на соломе, одетые. На улице мы появлялись только для того, чтобы сбегать в нужник. Ночью мы справляли нужду рядом с клубом, что вызывало гнев у старшин и сержантов. Еду нам приносили в ведрах прямо в клуб. Питались мы из котелков, потом вылизывали их языком и чистили снегом. Кормили лучше, чем в эшелоне, и мы были счастливы хотя бы этим. Каждый день с нами проводили политические занятия. Проводили их политрук, не произносивший ни одной фразы без нескольких грамматических ошибок, и его помощник (замполит — до войны был такой чин), делавший ошибок меньше, чем политрук, но достаточно много, чтобы мы точно установили уровень его образования: семь классов деревенской школы.

Наконец нам выдали военное обмундирование. Поскольку из нас формировали особый учебный эскадрон, нам выдали все новое. Но, несмотря на это, вид у нас был довольно жалкий. Согнутые и деформированные холодом фигуры, синие лица, выступающие скулы, горящие от голода глаза. И никаких следов интеллигентности не осталось. Построивший нас старшина Неупокоев (его фамилию не забуду до конца жизни, как и фамилию командира отделения — младшего сержанта Маюшкина) при виде такого зрелища изобразил космическое презрение на своей красной от мороза и от важности роже и обозвал нас самым непристойным в его представлении словом «академики». Через неделю молодость и армейский режим взяли свое. Мы отошли, повеселели. Стали походить на бойцов Красной Армии. Но это были уже не те бойцы, к каким привыкли командиры. Это были именно «академики».

Командный состав полка, включая командира, его заместителя по политической части (политрука), начальника штаба и начальника Особого отдела, был на сто процентов малограмотным. В полку был всего один лейтенант, окончивший нормальное военное училище. Остальные все выслужились из рядовых, из сверхсрочников, окончивших какие-либо краткосрочные курсы. Удивительно не то, что армия с таким командным составом оказалась плохо подготовленной к боям, а то, что такие люди еще как-то ухитрялись держать армию на довольно высоком уровне.

«Академики»[править]

Полковое начальство надеялось, что наш учебный эскадрон, сплошь состоящий из ребят со средним и высшим образованием, станет образцовым во всех отношениях. Но оно совершило грубую ошибку. Эскадрон превратился в неслыханное доселе в армии сборище сачков. Сачковать — значит уклоняться от боевой и политической учебы, работы или наряда, причем успешно. Сачок — тот, кто регулярно сачкует. Сачки существовали и существуют во всех армиях мира. Существовали они в нашей Красной Армии и до этого. Существовали в умеренных количествах, достаточных для армейского юмора и не нарушающих нормального течения армейской жизни. Но такого количества сачков и таких изощренных методов сачкования, какие обнаружили «академики», история человечества еще не знала. Малограмотное полковое начальство, привыкшее иметь дело с примитивными сачками, пришло в состояние полной растерянности. Сверхопытный старшина эскадрона порою не мог наскрести пятнадцать человек для очередного наряда из сотни с лишним рядовых.

Сачковали за счет художественной самодеятельности, отдельных поручений начальства, болезней, блата... «Академики» оказались все прирожденными плясунами, певцами, музыкантами, художниками, хотя на поверку лишь немногие из них умели мало-мальски терпимо орать старые народные песни, пиликать на баяне и рисовать кривые неровные буквы на лозунгах. Если кого-то из них политрук посылал за почтой, на что требовался от силы час, посыльный исчезал по крайней мере на четыре часа. Его находили где-нибудь спящим за печкой. К обеду он являлся сам. И конечно, раньше всех. Блат «академики» умели заводить так, что видавшие виды старослужащие блатари только посвистывали от зависти. Они помогали политрукам готовить доклады и политинформации. Давали адресочки в Москве едущим в отпуск командирам. Получали из дому посылки и подкупали сержантов и старшин пряниками и конфетками, а офицеров — копченой колбасой. В отношении болезней они развернули такую активность, что в санчасти пришлось удвоить число коек. Они ухитрялись повышать себе температуру за сорок, терять голос, заводить понос неслыханной силы, натирать фантастические кровавые мозоли, вызывать чирьи, воспаление аппендицита, грыжу, дрожь в конечностях, желтуху и болезни, которым никто не знал названия. Командир полка хватался за голову и кричал на весь штаб, что его отдадут под трибунал из-за этих симулянтов.

Вторая напасть, обрушившаяся на полк в связи с прибытием «академиков», была вечно голодные доходяги, штурмующие столовую, подъедающие объедки и тянущие все съедобное, что подвернется под руку. Пока командиры не запомнили лица молодых бойцов, в столовой каждый день обнаруживалась недостача нескольких десятков порций. Никакие наказания не могли отвадить доходяг от такого «шакальства». Они как тени бродили в районе столовой. Глаза их лихорадочно горели. Повара, рабочие по кухне, дежурные натыкались на них в самых неожиданных местах.

Условия службы были настолько тяжелыми, что даже я, с детства привыкший к жизненным невзгодам, не устоял. Сначала я решил во что бы то ни стало простудиться и попасть в санитарную часть (полковую больницу), чтобы несколько дней отлежаться и отоспаться. Я ночью выходил раздетым на улицу, снимал сапоги и босиком подолгу стоял на снегу. Но заболеть почему-то так и не смог. Потом я напился ледяной воды и потерял голос. В это время ребят с голосом и слухом отбирали в полковой хор. Их освобождали от нарядов. Мой приятель уговорил меня записаться в этот хор. Несколько дней, пока я хрипел, я посещал занятия хора. Мой приятель уверял руководителя хора, будто я буду петь, как Шаляпин, когда мое горло выздоровеет. Но, увы, когда голос ко мне вернулся, выяснилось, что до Шаляпина мне было далеко. И меня с позором выгнали из хора. С тех пор я больше не предпринимал никаких попыток сачковать.

Бунт[править]

Почти все время мы проводили на открытом воздухе. Даже политзанятия проводились на улице. Выматывались мы до полного изнеможения. Еды не хватало. Да и еда была скверная. Однажды нам дали совершенно несъедобный суп. Какую-то вонючую и грязную воду. Мы не стали его есть и вылили обратно в кастрюлю. По армейским законам это означало бунт. Но мы дошли до предела и не думали о последствиях. Едва успели мы это сделать, как перед столом вырос «особняк» — начальник Особого отдела полка. Мы встали. Он спросил, в чем дело. Все молча уставились на меня. Я объяснил, в чем дело. Он приказал снова разлить суп по мискам и есть, а мне приказал идти с ним. Мы пришли в его кабинет в штабе полка. Начался длинный разговор. Он напомнил мне о скандале в эшелоне. Сказал, что меня придется передать в военный трибунал. Потом он разделся до пояса, показал шрамы якобы от сабельных ударов басмачей и других врагов советского строя, которые он якобы получил, завоевывая новую счастливую жизнь для таких, как я. Я был почему-то совершенно спокоен. И впоследствии в самые скверные минуты жизни мною всегда овладевало удивительное спокойствие, даже умиротворение. Наконец, решив, что он меня доконал полностью, «особняк» несколько сбавил угрозы наказания. Он учел мое «пролетарское» происхождение и хорошее начало моей службы и предложил такое решение. Меня будут каждый день взвешивать. Если я через неделю похудею хотя бы на один грамм, мне удвоят порцию питания. А если я прибавлю в весе, то пойду под трибунал. Всю неделю я не ел почти ничего. И, несмотря на это, не похудел, а даже прибавил в весе. За это время «особняк» от своих осведомителей узнал, что зачинщиком бунта был не я. Под суд меня не отдали. Но пять суток ареста я полу чил. Правда, условно: я должен был их отсидеть в случае какого-либо нового нарушения дисциплины. Но я, наоборот, получил подряд несколько благодарностей. И то наказание с меня сняли.

Образцовый солдат[править]

Я избрал для себя свою форму самозащиты и приспособления: я стал образцовым во всех отношениях солдатом. Я быстрее всех вскакивал и одевался по команде «Подъем!». Идеально заправлял койку. Быстро приобрел строевую выправку, хорошо занимался строевой, конной и политической подготовкой. Хорошо чистил коня. Не отлынивал ни от каких нарядов. И результаты сказались. Я стал регулярно получать благодарности. За полгода службы в этом полку я имел более пятидесяти благодарностей и даже пятидневный отпуск за успехи в конноспортивных соревнованиях. Это стало для меня принципом на всю жизнь — на любой работе, на любой должности и в любом месте быть добросовестным исполнителем рабочих или служебных обязанностей. Мне было легче жить именно благодаря тому, что я добровольно и с азартом бросался делать всякое дело, которое другие делали нехотя и по приказу. Дело все равно приходилось так или иначе делать. Например, вставать по подъему было легче, если ты делал это стремительно и энергично, чем если бы ты тянул время и медлил.

Одновременно я познал секреты солдатской службы, благодаря которым мог в самых суровых условиях распорядка и дисциплины устраивать себе маленькие праздники. Например, я научился спать на посту. На посту я спал всегда, спал даже у полкового знамени в штабе. Но спал так, что ни разу не попался. Однажды наш взвод дежурил на границе. Я был в «секрете». И спал, конечно. Но вовремя услышал чуть слышный шорох подползавшего проверяющего и чуть не пристрелил его. За это мне объявили благодарность за бдительность на посту. После этого я написал шуточные стихи в духе стихов о Гавриле в книге И. Ильфа и Е. Петрова «Двенадцать стульев». Я их поместил в «боевом листке», который я сам и выпускал. Стихи были идиотские, но они понравились политруку, и их напечатали в дивизионной газете. За это я тоже получил благодарность. Я всегда вызывался добровольцем выполнять поручения, которые требовали индивидуальных усилий и которые не хотели выполнять другие. Например, надо было ночью нарубить лозу для занятий рубкой на другой день, поскольку должна была приехать комиссия из штаба корпуса, а лозы в эскадроне не оказалось. Это довольно тяжелая работа — ночью ехать на коне в сопки и, утопая по пояс в снегу, рубить шашкой лозовые прутья. Зато на другой день я мог не идти на занятия и до обеда отсыпаться. И кроме того, я получил усиленную порцию еды.

Единственная привилегия, которую я имел, было делание «боевых листков» — так назывались армейские стенные газеты. Да и то эта привилегия была относительной: меня освобождали от занятий на час или на два, чтобы я успел сделать очередной БЛ. Иногда я делал их ночью, когда все спали. Я любил такие часы. Хотя я не спал, я в это время чувствовал себя свободным. БЛ укрепляли мою репутацию, и я это воспринимал как своего рода защиту. Я рисовал карикатуры и сочинял к ним сатирические стихи. Эти листки имели успех у начальства. Их возили показывать даже в штаб дивизии.

В армии мне было трудно лишь первые три месяца. Привычка жить плохо сыграла положительную роль. Я быстро приспособился к армейской жизни и стал бывалым солдатом. Что такое бывалый солдат? Поясню примером.

Однажды потребовались добровольцы для очистки переполненного солдатского нужника. Работа была унизительная и неприятная. Начальство пообещало за нее по несколько пачек махорки и на следующий день освобождение от службы (увольнительную). Мы с одним парнем вызвались на это. Над нами смеялись, но когда узнали, в чем дело, взвыли от зависти. А мы с этим парнем наняли за половину махорки пьяниц, околачивающихся около магазина на станции. И они нам вычистили нужник. На вторую половину вознаграждения мы на другой день достали вина и закуски. На нас, конечно, донесли завистливые друзья. Нас хотели сначала наказать, но потом похвалили за находчивость.

Самым страшным начальником для рядовых солдат был старшина роты или эскадрона. Старшина нашего эскадрона был ревностный служака. Возможно, он руководствовался добрыми намерениями, но нам от этого было не легче. Тогда рассказывали такой анекдот о роли старшины. Высокий начальник решил своими глазами посмотреть, каково приходится солдатам. Пришел на конюшню и разговорился с дневальным. Минут через пять разговора дневальный сказал генералу, чтобы тот убирался, а то вдруг заявится старшина и им обоим (солдату и генералу) попадет от него. Этот анекдот был явно о нашем старшине Неупокоеве. Став бывалыми солдатами, мы решили «поставить его на место». Для этого мы не сговариваясь стали ночью мочиться в его койку. Он испугался, что заболел моченедержанием. Отбывавший службу резервиста в нашем полку московский врач начал было лечить его гипнозом. Но лечение не помогало. Тогда старшина сообразил, в чем дело, и сократил свое усердие. Это помогло лучше, чем гипноз.

Бывалый солдат никогда не теряется. Чтобы как-то заполнить наше время, нас заставляли заниматься бессмысленной работой, например долбить в мерзлой земле ямы якобы для землянок и затем эти ямы засыпать. Сначала мы добросовестно работали. Потом приспособились. Мы вместо работы спали, прижавшись друг к другу спинами и дрожа от холода. А когда появлялось начальство, мы вскакивали и делали вид, что засыпаем еще не вырытую яму. Чтобы согреться, мы устраивали игры. Самой популярной была такая. Кто-нибудь отбегал в сторону и кричал: «Рота моя, мочись на меня!» Все остальные кидались на этого солдата, стараясь помочиться на него. В толкучке мочились и друг на друга. Было весело, а главное — становилось теплее.

При всяком удобном случае бывалый солдат старается поспать и урвать что-нибудь поесть. При этом он не теряется и в случаях, когда можно что-нибудь стянуть Расскажу об одном случае такого рода. У нас в полку проходили службу командиры-резервисты. Их кормили в клубе полка, причем на сцене. Кухонный наряд готовил им еду заранее. Однажды мы решили поживиться за их счет. Когда резервисты шли на обед, один из ребят нашего взвода подбежал к ним и сказал, что их вызывают в штаб. Резервисты двинулись к штабу, а мы за несколько минут съели все, что было приготовлено для них «Особняк» потом долго пытался узнать, чьих рук было это дело. Любопытно, что на сей раз никто не донес, хотя среди нас было по крайней мере три-четыре осведомителя.

Как только мы оставались без надзора со стороны начальства, мы сбивались в кучу и начинали треп, или травить баланду, — рассказывать смешные истории. Во время таких трепов мы импровизировали, выдавая выдумки за реальность. Но это не был обман. Все знали, что это выдумки. Но выдумка выглядит смешнее, если ей придать вид правдивой истории. Вот одна из таких историй. Чтобы сократить время на справление большой нужды, в Министерстве обороны решили делать солдатские брюки с разрезом сзади. Решили проделать эксперимент. Московский генерал приказал роте солдат в новых экспериментальных брюках оправиться, не снимая брюк. Засек время. Через тридцать секунд рота готова была двигаться дальше. Но, заглянув за кусты, генерал не увидел кучек. Остановив роту, он потребовал объяснения. Старшина объяснил, что солдаты выполнили приказ. Но в Министерстве обороны забыли сделать для солдат кальсоны с разрезом сзади. Фантазируя в таком духе, мы надрывались от хохота.

Творчество[править]

И при всех обстоятельствах я сочинял стихи и писал длинные письма в стихах своему другу Борису. Он мне тоже отвечал в стихотворной форме. Стихи он сочинял, на мой взгляд, замечательные, в основном лирические. Я же сочинял в основном шутовские и грубовато-сатирические или с надрывом. Наша переписка не сохранилась.

Не сохранились и мои стихи. Лишь кое-что я много лет спустя припоминал или использовал как опору для новых стихов в подходящем прозаическом контексте, т. е. как подсобное средство прозы. Приведу в качестве примера одно стихотворение тех лет, которое припомнил почти дословно.

Я книжки долбил. По команде не мешкал.
А старший товарищ твердил мне с усмешкой.
Чтобы хоть чуть было жить интересней,
С градусом жидкость учился лакать,
Слезу выжимать запрещенною песней,
Под носом начальства к девчонкам тикать.
чись сачковать от нарядов на кухню,
Старшин обходить стороной за версту.
Придется зубрить — на уроках не пухни.
И само собой, спать учись на посту.
Наплюй на награды! К чему нам медали?!
Поверь мне, не стоят железки возни.
Чины и нашивки в гробу мы видали,
А в гроб, как известно, кладут и без них.
Настанет черед, нам с тобою прикажут
Топать вперед, разумеется, «за»...
И мы побредем, бормоча: «Матерь вашу!..»
И мы упадем, не закрывши глаза.
Ведь мы не в кино.
И не в сказке бумажной.
Не будет для нас безопасных атак.
А матерям нашим, знаешь, не важно,
Что мы не отличники были, а так...

Учения[править]

Как один из лучших бойцов (так называли солдат) эскадрона я попал в число тех из нового призыва, кто был допущен до участия в больших учениях. На этот раз я пожалел о том, что был одним из лучших. Правда, эти учения дали мне материал для многих страниц моих книг. Но если бы мне тогда пришлось выбирать, пережить эти учения или не написать упомянутые страницы моих книг, я предпочел бы второе. Даже во время войны мне не довелось пережить такой кошмар, как во время этих пока еще мирных учений. Целую неделю мы спали на открытом воздухе. Мы ломали еловые ветки, устилали ими снег, разводили костер, укрывались тоже еловыми ветками и тряслись всю ночь от холода, тесно прижавшись друг к другу. Любопытно, что никто не простудился при этом. По ходу учений нам пришлось пересечь речку. Лед был слабый из-за быстрого течения. Я провалился в воду. Пока доехали до поселка, чтобы принять какие-то меры, на мне все заледенело. Когда я снял шинель, она так и осталась стоять с растопыренными рукавами. Было очень смешно. Потом по этому поводу потешалась вся дивизия. И опять-таки я не простудился и не заболел. Ели мы сухари, сырые концентраты каши и копченую колбасу, закопченную до такой степени, что ее нельзя было разгрызть невооруженными зубами.

В «Зияющих высотах» есть места, посвященные кавалерии. В том числе есть описания учений. Это так и было на самом деле. Даже еще хуже и смешнее. И мы действительно много смеялись над своими злоключениями. Роль шутника, которую я начал исполнять уже в эшелоне, тут развернулась, можно сказать, во всю мощь. Послушать наше зубоскальство к нашему костру приходили даже командиры других подразделений. Я делал также «боевые листки», как я уже говорил выше, что несколько облегчило мои муки. Какой-то командир из штаба, посмотрев мой БЛ, спросил, не могу ли я рисовать карты и схемы. В школе черчение было одним из моих любимых предметов, и я сказал, что, конечно, умею. Тогда меня заставили рисовать всякие схемы в штабе полка. Теперь я значительную часть суток проводил в штабной палатке. И кормился лучше — супом из горохового концентрата, но с мясом.

Такое привилегированное положение не спасло меня, однако, от самой главной операции учений — от штурма укрепленного района «противника», расположенного в сопках. Я попал в подразделение, которому было приказано уничтожить дот (долговременную огневую точку) «противника». Дот был расположен на вершине довольно высокой сопки. Мы должны были действовать как в бою: делать броски, окапываться, ползти. Это-то нас и доконало. Мы выбились из сил. Один ефрейтор сошел с ума в буквальном, медицинском смысле слова: вообразил себя главнокомандующим, вскочил и начал подавать бессмысленные команды. Его куда-то увезли. Солдат, ползший рядом со мной, дошел до такого состояния, что стал умолять меня пристрелить его или заколоть штыком. Я тоже выбился из сил. Временами мне тоже хотелось остаться лежать и умереть. Но все та же неведомая сила толкала меня вперед. Я слышал внут ренние приказы: «Иди!», «Беги!», «Ползи!» И я шел, бежал и полз. Не могу объяснить, почему я тогда решил, что не облегчение, а утруднение задачи было выходом из положения. Я взял винтовку выбившегося из сил солдата, взвалил его на себя и в таком виде продолжал ползти на высоту к «вражескому» доту. Все это наблюдали ходившие повсюду офицеры, инспектировавшие ход учений. Они увидели то, что происходило со мной. Моего солдата сочли раненым, за ним приползли санитары. А я чудом дополз до дота вместе с сержантом из соседнего эскадрона. Мы бросили «гранаты». Дот был признан уничтоженным. Мне с сержантом объявили благодарность. Я был в невменяемом состоянии. Лишь через несколько часов я пришел в себя.

После учения, однако, произошло событие, которое глубоко затронуло меня. В приказе по дивизии благодарность объявили почему-то не мне, как это было сделано ранее «на поле сражения», а тому парню, который просил меня пристрелить его и которому я помог доползти до вершины сопки. Он был комсомолец и отличник политической подготовки. Я же выбыл из комсомола и был на учете в Особом отделе полка. Так я понял, что в советском обществе люди становятся героями не в силу их подлинных заслуг, а отбираются и назначаются на роль героев в соответствии с нормами коммунистической морали и идеологии.

Зарубежный[править]

Самым жестоким испытанием для меня в кавалерийском полку стал мой конь по имени Зарубежный. Это был конь монгольской породы, маленький, с очень длинной шерстью. Он обладал одной особенностью: никогда не ходил шагом, а вечно бежал мелкой трусцой. Меня при этом трясло так, что все внутренности выворачивались наружу, галифе протирались до дыр и вылезали из сапог, обнажая коленки. Это был добрый по натуре конь, и мы привязались друг к другу, но изменить свой способ передвижения он не мог, как я ни пытался приучить его ходить нормально. Я ему благодарен за то, что после него мне уже никакая служба не была страшна. А достался мне этот Зарубежный из-за моего принципа брать все последним.

Когда стали распределять коней, никто не захотел взять Зарубежного добровольно, и он достался мне. Командиры эскадрона хорошо знали характер Зарубежного. Его давали в наказание самым нерадивым солдатам. Поскольку я принял его с покорностью, содержал его в чистоте и терпел его дефекты, ко мне прониклись уважением и предложили поменять его на другого коня. Но он ко мне привязался, как к близкому существу, и я не мог предать его привязанность.

Дружба[править]

Я всегда был склонен к устойчивым дружеским отношениям с людьми. Эта склонность усиливалась моей бездомностью. Моими друзьями везде становились самые интересные, на мой взгляд, личности. Я много раз испытывал разочарования, но они не истребили сильнейшую тягу к дружбе. В условиях армейской службы, в каких я оказался, потребность в близком друге проявилась особенно сильно. И такой друг у меня появился. Назову его Юрием. Он был москвичом, из интеллигентной семьи (мать и отец оба были врачами), рос в прекрасных домашних условиях, увлекался поэзией и живописью, отлично окончил школу, был романтически настроен, попросился в кавалерию под влиянием романтики Гражданской войны. Армейская служба давалась ему тяжело. Он очень страдал физически и морально. Старшина и командир отделения считали его сачком и нерадивым бойцом. Он испытывал хронический голод, постоянно «шакалил» в столовой, всячески увиливал от работ и нарядов. Короче говоря, был настоящим «интеллигентом». Вместе с тем он был самым начитанным во взводе. Разговаривать с ним мне было интересно. Я взял его под свою опеку. Помогал ему в дневальстве на конюшне и иногда подменял его. Делился с ним едой. У меня такой потребности в еде, как у него, не было Я легче переживал голод, имея за плечами многолетний опыт на этот счет. Он обменялся местами на нарах с моим соседом. Мы стали спать рядом. В казарме было холодно, и мы «объединяли» согревательные средства, спали, прижимаясь друг к другу и укрывшись двумя одеялами. Так делали все ребята в эскадроне.

Мы с Юрой старались всегда быть вместе. Разговаривали о литературе, о московской жизни, о фильмах и живописи. Постепенно наши разговоры стали затрагивать темы политические — положение в колхозах и на заводах, Сталина, репрессии. Я становился все более откровенным. Он разделял мои взгляды. Он был хорошим собеседником. Не активным, а резонером. Но он на лету ловил мои намеки и развивал их так, что я мог в моих импровизациях пойти еще дальше.

Мне политрук предложил заведовать полковой библиотечкой. Это дало бы мне некоторые привилегии — иногда освобождаться от работы и от нарядов. Я отказался и посоветовал ему назначить на это место Юру. Политрук согласился, а Юра использовал свое положение на всю железку: вообще перестал ходить в наряды, и это почему-то сходило ему с рук.

Нас регулярно вызывали в Особый отдел в связи с какими-то событиями жизни полка. Кто-то украл хлеб из хлеборезки. Кто-то специально расковырял палец, чтобы получить освобождение от наряда. Кто-то подрался. Кто-то наговорил лишнего. Обо всем этом стукачи информировали Особый отдел, и нас допрашивали для полноты картины и с целью спрятать осведомителей в массе вызываемых для бесед. Вызывали и меня среди прочих. Кроме того, «особняк» помнил мои прошлые проступки и держал меня в поле внимания. То, что я был образцовым бойцом, не ослабляло его бдительности. На политзанятиях политрук приводил нам примеры того, как «враги народа» маскировались под отличников боевой и политической подготовки. В нашем полку были разоблачены сын кулака и сын белого офицера. Однажды в беседе с «особняком» по поводу одного бойца эскадрона, который пускал себе в глаза очистки грифеля химического карандаша (были тогда такие), чтобы испортить зрение и быть отчисленным из армии или хотя бы переведенным в хозяйственный взвод, «особняк» повел разговор в таком духе, что у меня закралось подозрение насчет Юры. Я решил прекратить откровенные разговоры с ним. Но было уже поздно. Однажды уже после отбоя меня вызвали в Особый отдел.

«Особняк» дал мне бумагу и ручку и предложил мне подробно написать мою автобиографию. Мотивировал он это тем, что мне якобы хотят присвоить звание ефрейтора или даже младшего сержанта, а для этого надо, чтобы в моей биографии не было никаких темных мест. Его особенно интересовали вопросы, почему я не был комсомольцем и почему прервал учебу в институте, хотя по закону должен был бы иметь освобождение от армии. Я написал, что учебу прервал из-за переутомления, что в армию пошел добровольно, что из комсомола выбыл механически, из-за неуплаты членских взносов (работал в глуши, взносы платить было негде). По лицу «особняка» я видел, что мои ответы его не удовлетворили. Ему явно хотелось разоблачить кого-либо. Я боялся, что он пошлет запросы обо мне в Москву. А адрес в моих документах был ложный. И вместо МИФЛИ в них фигурировал Московский университет.

Опять вернулись прежние тревоги. Положение мое казалось безвыходным. Я даже подумывал о том, чтобы дезертировать из армии. Но это было бы безумием. Меня схватили бы немедленно. В дополнение к дезертирству раскрутили бы мои прошлые грехи. И я мог заработать не меньше десяти лет лагерей, а скорее всего, мне могли бы дать высшую меру — расстрел.

На этом материале я в 1945 году написал «Повесть о предательстве». В 1946 году я ее уничтожил. Уже находясь в эмиграции, я припомнил кое-что из нее и включил в книгу «Нашей юности полет».

На Запад[править]

«Особняк» полка не успел раскрутить мое дело: наш полк, как и многие другие подразделения Особой Дальневосточной Красной Армии, неожиданно расформировали, погрузили в эшелон без коней и срочно направили на запад страны. У нас не было никаких сомнений насчет того, куда нас направили: мы ожидали войну с Германией. Мы все без исключения понимали, что расформирование больших воинских подразделений на востоке страны и переброска их на запад были связаны с подготовкой к войне. Мы понимали также то, что за ключение пакта о ненападении с Германией имело целью лучше подготовиться к войне. Мы не знали лишь одного «пустяка» того, до какой степени мы были не готовы к войне. Наша пропаганда действовала в отношении армии так же, как в отношении колхозов. В отношении колхозов у людей создавали иллюзию, будто где-то есть богатейшие колхозы. В отношении армии создавали иллюзию, будто где-то есть части, вооруженные новейшим оружием и способные в течение нескольких дней разгромить любого врага. Жестокую правду о военных столкновениях с Японией и о войне с Финляндией мы не знали. Нам их изображали как блистательные победы. Войны мы не боялись, даже хотели, чтобы она скорее началась. В случае воины, мечтали мы, отменят строевую подготовку и многое другое. Мы думали, что легко разгромим врага, ворвемся в Европу, мир посмотрим. Многие мечтали о военных трофеях. Полк, в который я попал после переброски на западную границу страны, участвовал в разделе Польши. Меня поразили трофейные одеяла, которые выдавали даже рядовым бойцам. Они казались признаком неслыханного богатства. И вообще кое-какие слухи насчет более высокого жизненного уровня за границей просачивались в нашу среду.

С каждым километром нашего движения в Европу настроение улучшалось. Дело шло к весне. Исчезало тягостное давление отдаленности. Ребята продавали вещи, оставшиеся от гражданки, покупали водку. Пили даже одеколон. Мое настроение, однако, портилось одним обстоятельством «Особняк» передал меня с рук на руки офицеру «органов» в эшелоне. Мне это стало ясно после того, как этот офицер как бы случайно столкнулся со мной на платформе и завел явно провокационный разговор мол, мы поедем через Москву и мне захочется повидаться с «единомышленниками». Шпиономания в это время достигла чудовищных размеров. На Дальнем Востоке нам всюду чудились японские шпионы и диверсанты. Теперь их место стали занимать немецкие. Я боялся, как бы меня не зачислили в немецкие шпионы. Тем более я немного говорил по-немецки. Всю дорогу ко мне подлизывался тот самый бывший друг Юра, который написал донос насчет моего сомнительного прошлого. Я не уклонялся от разговоров с ним. чтобы не возбуждать дополнительных подозрений. Состояние мое всю дорогу было тревожное. Я даже не принимал участия в дорожных солдатских приключениях. Я мучительно искал выход из опасного положения.

Судьба меня хранила. Выход нашелся сам собой. Еще в пути мы узнали об опровержении ТАСС, напечатанном в центральных газетах. В нем говорилось, что распространенные за границей слухи насчет переброски войск в Советском Союзе с востока на запад лишены каких бы то ни было оснований. Мы смеялись над этим опровержением. Мы знали, что все железные дороги, ведущие к западным границам, были забиты воинскими эшелонами. Мы не знали лишь того, что высшее советское руководство и высшее военное командование тем самым готовили многие миллионы потенциальных пленных для Германии. Я, как и все прочие солдаты, понимал, что это «опровержение» было чисто политическим трюком. Но в моем миропонимании оно осело прежде всего как пример лжи на государственном уровне. Последующие события добавили в это понимание более чем достаточно фактического материала, чтобы оно перешло в принципиальное убеждение. Много лет спустя, обдумывая советскую информационную политику, мне пришлось сделать усилие над собой, чтобы признать некоторую долю правдивости в ней, да и то лишь как средства обмана.

Перелом[править]

По прибытии к месту новой службы (это было около старой границы на Украине) нас построили на плацу и стали распределять по частям. Вдруг на штабной машине приехал командир танкового полка с группой офицеров. Спросил, кто из нас может водить мотоцикл. Из строя вышел один парень. Я вышел сразу же вслед за ним, не отдавая себе отчета в том, что я делал, и не думая о последствиях к мотоциклу я до сих пор даже пальцем не прикасался. Наши документы сразу же передали одному из офицеров, сопровождавших командира танкового полка. Нас посадили в машину и увезли в танковый полк. Там узнали, что я обманул их. Но не наказали и обратно не отправили. В моих документах было записано, что у меня об разование неполное высшее (так записали в военкомате с моих слов). Я был первым в этом полку человеком со средним (и даже чуточку больше) образованием! Это обстоятельство тоже дало мне материал для серьезных размышлений. После поражений в первые дни войны я встречал людей, которые усматривали вредительство в том факте, что образованных людей посылали в устаревшие виды войск, а не в части с современной военной техникой. Но я уже тогда на это смотрел несколько иначе.

В танковом полку меня сразу же определили в штаб. Узнав, что я хорошо черчу схемы и знаю немецкий язык, меня тут же взяли в секретный отдел. Кроме того, я сам высказал идею во внеслужебное время заниматься немецким языком с офицерами полка. И как-то незаметно получилось так, что я стал помогать политруку готовить политические информации. Короче говоря, я стал уважаемым человеком в полку. Мне присвоили звание сержанта. Я был наверху блаженства. Полк был небольшой по числу людей и очень дружный. Кормили много лучше, чем в кавалерии. Хлеб выдавали не порциями, а без всяких ограничений. Служба была легкая. Я стал регулярно заниматься спортом и окреп физически. Во мне произошел психологический перелом. Я вступил в оптимистическую и жизнерадостную фазу, которая продолжалась затем до конца службы в армии. Я был сыт, здоров. Появилась уверенность в том, что я все-таки ускользнул от «них» и не поддамся в будущем. Появилась бесшабашность. Я все чаще собирал вокруг себя людей, желающих послушать мои шутовские импровизации и повеселиться. И даже война и все связанные с нею злоключения не смогли разрушить и даже ослабить это состояние. Даже наоборот. В обстановке военных лет я почувствовал себя как рыба в воде. К стыду своему, должен сознаться, что, когда кончилась война, я сожалел об этом.

Накануне войны[править]

Советская идеология и пропаганда долгое время оправдывала поражение первых лет войны тем, что Германия якобы коварно и неожиданно напала на нас. Это мнение по меньшей мере бессмысленно. Надо различать неожиданность войны и неготовность к ней. Страна готовилась к войне, но не успела подготовиться. К началу войны были, например, уже сконструированы замечательные самолеты-штурмовики Ил-2, на которых мне предстояло летать. А серийное производство их наладили лишь в середине войны. Решение готовить десятки тысяч летчиков было принято еще до войны, а реализовано оно в полной мере было лишь во второй половине войны. Даже первый реактивный самолет был сконструирован и испытан в Советском Союзе до войны. Но советские реактивные самолеты так и не были приняты на вооружение в армии. Это сделали первыми немцы лишь в конце войны (я имею в виду Ме-262). Еще до войны стали производить автоматическое оружие, но армия начала войну с чудовищно устаревшими винтовками. Замечательный танк Т-34 был сконструирован тоже до войны. А войну начали с примитивными Т-5 и еще более примитивными бронемашинами Б-10.

Возникает вопрос: почему страна не успела подготовиться к войне? Тут сработал целый комплекс причин. И среди них решающую роль, на мой взгляд, сыграли объективные свойства самого коммунистического социального строя и его системы власти и управления. В этом направлении я стал задумываться уже в то время. Одно дело — принять решение. И другое дело — его исполнить. Речь шла не об отдельном простом действии отдельного человека, а об огромной стране с многомиллионным населением, с определенным человеческим материалом, с гигантской системой власти и управления, с различием интересов различных групп людей и т. д. Одно и то же решение различно интерпретируется различными людьми. Способы исполнения решения могут быть различными. Социальные процессы имеют определенные скорости протекания. На все нужно время. Возникают непредвиденные последствия. Добрые намерения имеют результатом зло. Короче говоря, страна — не рота солдат. А ведь и в роте не все и не всегда идет так, как надо. Именно в период подготовки к войне и в ходе ее коммунистический социальный строй обнаружил все свои сильные и слабые стороны. Сначала слабые. Они обнаружились очевидным образом. Сильные начали сказываться позднее и сначала неявно.

Война оказалась неожиданной. Но для кого и в каком смысле? Она оказалась неожиданной для высшего руководства страной, которое надеялось на больший срок мира с Германией. Она оказалась неожиданной в том смысле, что мы были много слабее, чем думали, а противник оказался много сильнее, чем его нам изображали.

Для нас, солдат, никакой неожиданности тут не было. Незадолго до начала войны наши части инспектировал сам Г.К. Жуков. Тогда он был командующим Киевским военным округом. Я помню, как он с группой генералов и офицеров ворвался в нашу казарму — был мертвый час после обеда. Мы вскочили. Он выругался матом, сказал, что «мы зажрались», что «война на носу», а мы живем «как кисейные барышни». На другой же день части были приведены в боевую готовность. Нам выдали «смертные медальоны» — медальоны, в которых были бумажки с нашими данными, включая группу крови. Все машины были приведены в боевую готовность. Мы покинули казармы и пару дней жили в полевых условиях («как на войне»). Потом нас снова вернули в казармы, танки и бронемашины законсервировали.